Фрунзе
Шрифт:
Сидели и толковали мы тогда, в Иванове, про разное, говорили много и про голод рабочего района.
– Будем оттуда помогать, - сказал уверенно Фрунзе.
– Как только малейшая возможность - глядишь, десяток-другой вагонов хлеба можно и дослать!
И помню, уже с фронта - сколько раз отсылал он голодным ткачам хлебные составы, сколько положил он тут забот, сколько выдержал осад из Наркомпрода, сколько крови попортил на спорах, на уговорах, на всей этой сложнейшей возне с заготовками и самостоятельной переправой эшелонов к Иваново-Вознесенску: в те дни задача эта была исключительно трудна.
И вот о чем, о чем только не говорили мы в тот памятный вечер - все зарубал Фрунзе в своей памяти, все осуществлял потом среди адской работы,
Он свой северный край, Иваново-Вознесенский край, любил какой-то особенной, нежной любовью. Даже и теперь, в эти вот дни перед смертью, перед операцией, он наказывал кому-то из ближайших друзей - не то Любимову, не то Воронскому:
– А помру - похоронить меня в Шуе... там, - знаешь, что на Осиновой горке...
И все-все припомнилось мне теперь из того незабываемого, прощального вечера.
Мы пели песни - запевал Любимов любимую свою:
Уж ты сад, ты мой сад,
Сад зеленый мой...
Мы хором подхватывали, дружно вели мелодию прекрасной печальной песни. Пел и Фрунзе. Он положил голову на ладонь и подтягивал. Пел, а серые умные глаза были свежи и трезвы, видно было, что и за песней все работает-работает без перебоя его мысль, не оставляют его какие-то тревожные думы.
Уж давно и далеко вглубь ушел тот вечер, ему восемь диковинных и великих годов. Уж многих нет из тех, что пели тогда про зеленый сад, а теперь вот ушел и лучший, первый между нами, нет любимого Михаила Васильевича, нет прекрасного и редкостного человека с мудрой головой и с нежным, с детским сердцем.
ВСТРЕЧА В УРАЛЬСКЕ
Иваново-вознесенский рабочий отряд временно задержали в Самаре. Нас четверых: Игнатия Волкова, Андреева, Шарапаева, меня - Фрунзе спешно вызывал в Уральск. Стояла глухая зима 1919 года. Красная линия фронта была под самым Уральском, что-то в верстах двадцати - тридцати. Мы ехали степями на перекладных и дивились на сытую жизнь степных богатых сел-деревень. После голодного Иваново-Вознесенска, где месяцами не давали хлеба ни единого фунта, где жили люди картофельной шелухой, а картошку ели взасос и на закуску, нам после этого сурового голода степная жизнь показалась сказочно привольной, удивительной и не похожей ничуть-ничуть на ту жизнь, которою жили мы вот уже полтора голодных года.
Было здесь и другое, что отличало степную жизнь от нашей северной: близкое дыхание фронта. Степь была, как вооруженный лагерь - она полна была и людьми, и лошадьми, и скотом, и хлебом - мобилизована для фронта. Здесь и разговоры были особенные - все про полки, про казачьи сотни, про недавние бои, про смерть близких людей. Попадались то и дело раненые, приехавшие в семьи на поправку. Мы остро чувствовали, что едем в новую жизнь.
Приехали в Уральск. Уральск - просторный степной город, в нем сгрудилось в те дни огромное количество войск: отсюда уходили полки на позицию, сюда приходили со смены, здесь отдыхали, чинились, подкреплялись и уходили снова. По городу грохотала непрерывная пальба, не то учебная, не то случайная, на удаль, как здесь в то время говорили, - "огонь по богу!". Помнится, встретились с одним из ближайших помощников Фрунзе, с Новицким Федор Федоровичем, он с ужасом заявил:
– Черт знает чего палят. И поверите ли, за сутки больше двух миллионов патрон ухлопают... Не взять еще сразу нам в руки... ну, да осмотримся, остепеним...
И в самом деле - остепенили: пальбу и весь этот вольный разгул утишили скоро, - особенно же когда влились сюда иваново-вознесенские ткачи.
Мы как только приехали в Уральск, заторопились увидеть Фрунзе, а он на позиции. Мы его увидели только ввечеру. И, помним, рассказывал тот же Федор Федорович:
– Насилу его удержишь, Михаила Васильевича: все время выскакивает вперед... Мы уже спрятались за сарай, оттуда и наблюдали... а его все придерживали около себя... да и бой-то вышел нам неудачный... чуть в кашу не попали...
Мы входили в комнату Фрунзе, он сидел, склонившись
Фрунзе принял нас радостно, приветливо сжал руки, кивнул на диван, показал глазами, что надо обождать, когда окончится совещание. И потом, когда спецы ушли и мы остались одни, он подсел к нам на диван, обернулся из командующего - старым милым товарищем, каким знали, помнили его по Иваново-Вознесенску, завел совсем иные разговоры - про родной город, про наши фабрики, расспрашивал, как живут рабочие, как мы ехали с отрядом, узнавал, какое настроение в степи, как мы сами тут устроились в Уральске. Рассказывал про сегодняшний неудачный бой, про новую, замышляемую нами операцию, прикидывал, кого из нас куда послать... Мы просидели, проговорили до глубокой ночи. Шли к себе в номер, беседовали:
– А под глазами-то кружки... осунулся.
Прожелтел...
Мы не видели его всего-навсего два месяца, а перемена была уж так заметна. Дорого доставалась ему боевая работа.
Скоро мы все разъехались к действующим частям, утеряли из виду Михаила Васильевича на долгие месяцы.
ПРИМИРИТЕЛЬ
Близкие друзья когда поспорят, так крепко: наотмашь, сплеча, не жалея самого дорогого - свою дружбу.
Как-то злые и нервные до предела ехали мы в степи с Чапаевым. Он слово - я слово, он два - я четыре. Распалились до того, что похватались за наганы. Но вдруг поняли, что стреляться рано, - одумались, смолкли. И ни слова не говорили весь путь - до штаба кутяковской бригады. Отношенья переменились как-то вдруг, и мы ничего не могли поделать с собой. Экспансивный и решительный, мало думая над тем, что делает, - Чапаев написал рапорт об отставке. Дал телеграмму Фрунзе, что выезжает к нему для доклада. А я знал, о чем будет этот доклад, - Чапаев вгорячах может наделать всяких бед. И я послал Фрунзе поперечную телеграмму: не разрешайте, мол, Чапаеву выезжать на доклад, скоро приедем вместе, тогда выясним дело.
Фрунзе Чапаеву воспретил приезд. Прошли дни горячих боев - мы собрались, поехали в Самару.
Звоним из штаба на квартиру:
– Михаил Васильевич дома?
У телефона жена Фрунзе, Софья Алексеевна:
– Дома. Лежит больной, но вас примет. Только, пожалуйста, недолго, не утомляйте его...
Приехали. Входим. Михаил Васильевич бледный, замученный лежал в полумраке, улыбнулся нам приветно, усадил около, стал расспрашивать. Говорит о положенье на фронте, о величайших задачах, которые поставлены нашим восточным армиям, справляется о наших силах, о возможностях, рассказывает про Москву, про голод северных районов, про необходимость удесятерить наш нажим, столкнуть Колчака от Волги. Говорит-говорит, а про наше дело, про ссору нашу ни слова - будто ее и не было вовсе. Мы оба пытаемся сами заговорить, наталкиваем его на мысль, но ничего не выходит он то и дело уводит беседу к другим вопросам, переводит разговор на свой, какой-то особенный, нам мало понятный путь. И когда рассказал что хотел, выговорился до дна - кинул нам, улыбаясь:
– А вы еще тут скандалить собрались? Да разве время, ну-ка подумайте... Да вы же оба нужны на своих постах - ну, так ли?
И нам стало неловко за пустую ссору, которую в запальчивости подняли в такое горячее время. Когда прощались, мы чувствовали оба себя словно прибитые дети, а он еще шутил - напутствовал:
– Ладно, ладно... Сживетесь... вояки!
Мы с Чапаевым уходили опять друзьями - мудрая речь дорогого товарища утишила наш мятежный дух.
ДЕСЯТЬ МИНУТ
Иной летучий, крошечный фактик так врезается в память, что не забыть его во всю жизнь. Это значит, что фактик этот по существу своему был не мелочью, что действие его было глубокое, что смысл его был серьезен и только внешняя форма - летучесть, краткость, внезапность - отпечатлели его как мелочь.