Фуку
Шрифт:
— Простите меня, но это же средневековая камера пыток. Ребёнку прежде всего нужен покой и калорийная пища!
А с Тошей продолжали работать, и врач-логопед, с библейскими печальными глазами, Лариса, доставала один за другим по новому звуку из его губ волшебным металлическим прутиком с шариком на конце.
А позавчера Тоша, когда мы, незаметно для него, перестали поддерживать его за локти, впервые начал подпрыгивать сам на старой раскладушке, как на батуте, и сказал трудное полуслово «пры».
Поднять бы и Петю, и Сашу, и Тошу, на мам не свалив, но если чужих, неизвестных мне, брошу, я брошу своих. Поднять бы сирот Кампучии, Найроби, спасти от ракет. Детишек чужих, как чужого народа, нет. Поднять бы мальцов из Аддис-Абебы, всемВ 1972 году в городе Сент-Пол, штат Миннесота, я читал стихи американским студентам на крытом стадионе, стоя на боксёрском ринге, с которого непредусмотрительно были сняты металлические стойки и канаты. Внезапно я увидел, что к рингу бегут молодые люди — человек десять. Я подумал, что они хотят поздравить меня, пожать мне руку, и шагнул к краю ринга. Лишь в последний момент я заметил, что лица у них вовсе не поздравительные, а жёсткие, деловые и в руках нет никаких цветов. По залу пронеслось многочисленное «a-ax!», ибо зал видел то, чего не видел я, — ещё нескольких молодых людей, вскочивших на ринг сзади и набегавших на меня со спины.
Резкий толчок в спину швырнул меня вниз, прямо под ноги подоспевшим «поздравителям». Всё было сработано синхронно. Меня, лежащего, начали молниеносно и чётко бить ногами. Единственное, что мне запомнилось, — это ритмично опускавшаяся на мои рёбра, как молот, казавшаяся в тот миг гигантской, рубчатая подошва альпинистского ботинка с прилипшей к ней розовой обёрткой от клубничной жвачки. И ещё: сквозь мелькание бьющих меня под дых ног я увидел лихорадочные фотовспышки и молоденькую девушку-фоторепортёра, которая, припав на колено, снимала моё избиение так же деловито, как меня били. Мой друг и переводчик Альберт Тодд бросился ко мне, прикрывая меня всем телом. Актёр Барри Бойс схватил стойку от микрофона и начал орудовать ею, как палицей, случайно выбив зуб ни в чём не повинному полицейскому. Опомнившиеся зрители бросились на нападающих, и, схваченные, поднятые их руками, те судорожно продолжали колотить ногами по воздуху, как будто старались меня добить. Задержанные оказались родившимися в США и Канаде детьми бандеровцев, сотрудничавших с Гитлером, как будто фашизм, не дотянувшийся во время войны до станции Зима, пытался достать меня в Америке. Шатаясь, я поднялся на ринг и читал ещё примерно час. Боли, как ни странно, я не чувствовал. На вечеринке после концерта ко мне подошла та самая молоденькая девушка-фоторепортёр. Её точеная лебединая шея была обвита, как змеями, ремнями «Никона» и «Хассенблата».
— Завтра мои снимки увидит вся Америка… — утешающе и одновременно гордо сказала она.
Возможно, как профессионалка она была и права, но мне почему-то не захотелось с ней разговаривать. Профессиональный инстинкт оказался в ней сильней человеческого инстинкта — помочь. И вдруг я ощутил страшную боль в нижнем ребре, такую, что меня всего скрючило.
— Перелома нет… — сказал доктор, рассматривая срочно сделанный в ближайшем госпитале снимок. — Есть надлом… Мне кажется, они угодили по старому надлому… Вы никогда не попадали в автомобильную аварию или в какую-нибудь другую переделку?
И вдруг я вспомнил. Вместо рубчатой подошвы альпинистского ботинка с прилипшей к нему розовой обёрткой от клубничной жвачки я увидел над собой также вздымавшийся и опускавшийся на мои рёбра каблук спекулянтского сапога с
— К сожалению, в Америке мы плохо знаем, что ваш народ и ваши дети вынесли во время войны… — сказал доктор. — Но то, что вы рассказали, я увидел как в фильме… Почему бы вам не поставить фильм о вашем детстве?
Так во мне начался фильм «Детский сад» — от удара по старому надлому.
С моего первого надлома по ребру я больше всего ненавижу фашистов и спекулянтов.
Бьют по старому надлому, бьют по мне — по пацану, бьют по мне — по молодому, бьют по мне, почти седому, объявляя мне войну. Бьют фашисты, спекулянты всех живых и молодых, каблучищами таланты норовя пырнуть под дых. Бьют по старому надлому мясники и булочники. Бьют не только по былому — бьют по будущему. Сотня чёрная всемирна. Ей, с нейтронным топором, как погром антисемитский, снится атомный погром. Под её ногами — дети. В них она вселяет страх и террором на планете, и террором в небесах. По идеям бьют, по странам, топчут нации в пыли, бьют по стольким старым ранам исстрадавшейся земли. Но среди любых погромов, чуждый шкворню и ножу, изо всех моих надломов я несломленность сложу. Ничего, что столько маюсь с чёрной сотнею в борьбе. Не сломался… Не сломаюсь от надлома на ребре!— Какие дураки… — усмехнулся Пабло Неруда, просматривая свежий номер газеты «Меркурио», где его в очередной раз поливали довольно несвежей грязью. — Они пишут, что я двуликий Янус. Они меня недооценивают. У меня не два, а тысячи лиц. Но ни одно из них им не нравится, ибо не похоже на их лица… И слава богу, что не похоже…
Стояла редкая для Чили снежная зима 1972-го, и над домом Пабло Неруды, похожим на корабль, с криками кружились чайки, перемешанные с тревожным предупреждающим снегом…
Есть третий выбор — ничего не выбрать, когда две лжи суют исподтишка, не превратиться в чьих-то грязных играх ни в подхалима, ни в клеветника. Честней в канаве где-нибудь подохнуть, чем предпочесть сомнительную честь от ненависти к собственным подонкам в объятия к чужим подонкам лезть. Интеллигенту истинному срамно, гордясь незавербованной душой, с реакцией своей порвав рекламно, стать заодно с реакцией чужой. Была совсем другой интеллигентность, когда в борьбе за высший идеал непредставимо было, чтобы Герцен свой «Колокол» у Шпрингера издал. Когда твой враг — шакал, не друг — акула, Есть третий выбор: среди всей грызни сесть меж двух стульев, если оба стула по-разному, но всё-таки грязны. Но третий выбор мой — не просто «между». На грязных стульях не сошёлся свет. Мой выбор — он в борьбе за всенадежду. Без всенадежды гражданина нет. Я выбрал то, чего не мог не выбрать. Считаю одинаковой виной — перед народом льстиво спину выгнуть и повернуться к Родине спиной.Рука генерала Пиночета не показалась мне сильной, когда я пожал её, — а скорее бескостной, бескровной, бесхарактерной. Единственно, что неприятно запомнилось, — это холодная влажнинка ладони. В моей пожелтевшей записной книжке 1968 года после званой вечеринки в Сантьяго, устроенной одним из руководителей аэрокомпании «Лан-Чили», именно так и зафиксировано в кратких характеристиках гостей: «Ген. Пиночет. Провинц. Рука холодн., влажн.». Мы о чём-то с ним, кажется, говорили, держа бокалы с одним из самых прекрасных вин в мире — макулем. Если бы я мог предугадать, кем он станет, я бы, видимо, был памятливей. Второй раз я его видел в 1972-м на трибуне перед Ла Монедой, когда он стоял за спиной президента Альенде, слишком подчёркнуто говорившего о верности чилийских генералов, как будто он сам старался себя в этом убедить. Глаза Пиночета были прикрыты чёрными зеркальными очками от бивших в лицо прожекторов.