Гамлет XVIII века
Шрифт:
Хождение по комнатам часто нападало на Лидию Алексеевну; она временами проводила целые дни в этом занятии, и к ней никто не смел подступиться, но желтые пятна появлялись сравнительно редко и служили признаком особенного гнева, никогда не проходившего для дворни даром. Все притихли, старались ходить по струнке и, главное, не попадаться на глаза барыне. Один казачок Дениса Ивановича Васька, жирно припомадив волосы маслом, которое стащил на господской кухне, ходил гоголем. Впрочем, это могло происходить оттого, что к нему вдруг даже сама Василиса стала относиться ласковее. Лакеи сидели на своих местах в официантской и на
Лакей Степка, откликавшийся на это имя, хотя ему уже шел пятый десяток, и выездной Адриан затеяли было в вестибюле игру в шашки, но дворецкий так на них цыкнул, что они сейчас же спрятали доску. Адриан стал делать вид, что стирает пыль, а Степка уткнулся в окно.
– Слышь, – заявил Степка, глядя в окно, – к нам карета въезжает, Курослеповой барыни! Как же быть? Докладывать аль прямо не принять?
Дворецкий подумал, взвесил все обстоятельства и рассудил:
– Если приказу о том, чтобы не принимать, не было, так поди, доложи.
– Яков Михеевич, – взмолился Степка, – мочи моей нет! Ведь ежели, как последний раз, так я не выдержу, руки на себя наложу...
– А ты поговори вот у меня!
Карета в это время подъехала к крыльцу, и лакей Курослеповой, соскочив с козел, вбежал, хлопнув дверью.
– Тише! – остановил его дворецкий.
– Принимаете? – весело спросил здоровый, жизнерадостный слуга Марьи Львовны.
– Сама, что ли? – проворчал дворецкий.
– Сама.
– Поди, доложи – Марья Львовна Курослепова, – приказал дворецкий Степке.
– Яков Михеевич, пошлите Адриана! – проговорил тот.
– Я вот тебя к Зиновию Якличу пошлю!.. – прошипел ему Яков Михеевич.
Степка побелел, тяжело вздохнул и побежал докладывать.
Жизнерадостный курослеповский лакей, слегка ухмыльнувшись, наблюдал за тем, что происходило, как человек, находящийся во время грозы под верной защитой, наблюдает застигнутых непогодой прохожих.
Прошло несколько минут ожидания, и на лестнице показался бежавший на цыпочках Степка.
– Приказали просить! – задыхаясь проговорил он и несколько раз перекрестился, не скрывая своего благополучия, что все обошлось как следует.
Дворецкий Яков Михеевич знал, что делал, хотя в этом помогал ему не столько разум, сколько инстинкт натасканной на господской службе собаки. Лидии Алексеевне нужно было видеть сегодня, чтобы навести справки и разъяснить дело, как можно больше народа, и, если бы Марья Львовна не заехала, она сама отправилась бы к ней, потому что одна Марья Львовна могла заменить в данном случае многих.
Марья Львовна вошла к хозяйке дома и первым делом ахнула:
– Матушка моя, да что с вами? На вас лица сегодня нету!
– Не сладко, видно, живется, – процедила сквозь зубы Радович, усаживая гостью в большой парадной гостиной, в которой та застала ее.
– Да что такое? Что случилось? – стала спрашивать Курослепова, хлопотливо возясь с ридикюлем, где у нее было сложено никогда не покидавшее ее вязанье.
– Впрочем, ничего особенного, так, – сказала Лидия Алексеевна, стараясь проявить терпение и быть любезной, – неможется!
Она знала, что нужно лишь подождать, и Марья Львовна без расспросов сама расскажет все, что знает.
– Ну, полноте! – протянула Курослепова. – Посмотрите, день-то какой! У меня сегодня
И она стала подробно описывать дворец и всех бывших на балу, стараясь быть ядовитой и насмешливой, но все-таки, видимо, не без удовольствия переживая в рассказе свои впечатления. Она все видела, всех заметила, обо всем спешила передать, и по тону ее видно было, что самое интересное она приберегает к концу.
Лидия Алексеевна не перебивала ее и слушала терпеливо, тем более что по приезде Марии Львовны на другой же день после бала и по ее словоохотливости поняла, что та явилась неспроста.
– Представьте, – рассказывала Марья Львовна, переходя наконец к «интересному», – Лопухина вела себя до откровенности неприлично. Она ходила за государем не отставая, и мачеха разодела ее... совсем оголила. Стыдно глядеть было... Лопухин получает назначение в Петербург, и они переезжают туда. Это решено уже. Вот вам главная новость, хотя, впрочем, не новая, а старая. Так и ждали, что это будет, но теперь в этом уже сомневаться нельзя... Поздравляю. Надо, однако, отдать справедливость: и красива же она...
Марья Львовна, говоря это, не подозревала, что делает гнусность, распространяя скверную клевету, родившуюся из недостойной сплетни, которой, правда, желали воспользоваться люди, не брезгующие ничем для достижения своих целей.
Вот что было на самом деле.
Когда в предыдущем году император Павел Петрович приехал в Москву для коронования, ему в числе прочих сенаторов представлялся и Петр Васильевич Лопухин, муж Екатерины Николаевны и отец красавицы Анны. На этом общем представлении государь расспрашивал каждого о его прошедшей службе и, узнав, что Лопухин был прежде наместником в Ярославле, приказал ему не уезжать из дворца. Когда же представление кончилось, император, получивший в тот день прошение по делу, разбиравшемуся в Ярославле, передал это прошение Лопухину и велел ему сделать затем личный доклад по этому делу. Лопухин прямо из дворца отправился в сенат, навел нужные справки, сообразуя со своими собственными представлениями и, проработав всю ночь, успел на следующий день явиться в шесть часов утра во дворец с готовым докладом. Павел Петрович был в восторге и от быстрого исполнения своей воли, и от самого доклада. Он стал поручать Лопухину во время пребывания своего в Москве другие дела, и каждый раз Лопухин с той же полнотой и аккуратностью представлял ему наутро требуемую работу. В изъявление своего удовольствия император пожаловал дочь Лопухина, Анну Петровну, во фрейлины.
Это назначение последовало, когда Павел Петрович не имел случая видеть Анну Петровну. Однако этого было достаточно, чтобы создалась сплетня, совершенно ложная и гнусная, хотя и вполне соответствовавшая распущенным нравам того времени.
Эту сплетню стала поддерживать недомолвками и намеками сама Екатерина Николаевна Лопухина, мачеха Анны, женщина, о которой даже родной сын впоследствии никогда не говорил, потому что дурного говорить он не хотел про мать, а хорошего ничего не мог сказать про нее.