Гамма для старшеклассников
Шрифт:
Словом, когда я хочу просто отдохнуть и развеяться, фотоаппарат отныне остается дома, на верхней полке моего специального фотошкафчика, а я подставляю плечи под парадный пиджак и плетусь к зеркалу.
– Полезай, полезай! – говорю я упирающемуся костюму, и, морщась, он кое-как наползает на меня, застегнувшись на все пуговицы, старчески обвисает, израсходовав последние силы на этом рывке. Моему костюму в зависимости от обращения дают самый разный возраст – от трех до двадцати лет. То есть, после чистки и глажки – выглядит он года на три – не больше, а вот после гулянки, дней рождения или еще хуже свадьбы – на все двадцать.
Прежде чем покинуть квартиру, по старой привычке все
В общем так или иначе я оказался в гостях – за столом, в пиджаке и без фотоаппарата. Хозяина звали весело и просто: Василий Грушин. Он мне нравился, я ему тоже, хотя друг дружку мы понимали с трудом. Он был серьезен и верил в принципы, я тоже был серьезным, но, что такое принципы, не знал. Он мечтал переустроить мир к лучшему и на собственном примере неустанно доказывал, что это вполне возможно. Про переустройство мира я опять же ничего не знал, но Васю Грушина за эту его мечту любил. Любил, но не уважал, и за это он, кажется, уважал меня. Грушин был крупным начальником, его баловали подарками, улыбками и комплиментами. Я ему ничего не дарил и улыбался только когда мне этого хотелось. Но Грушин мне нравился, и он про это знал. Судя по всему, ему было этого достаточно.
Однажды я зашел к нему на работу и застал за странным занятием. Охрану из проходной он проверял на знание Пушкина. Здоровый малый перетаптывался у него в кабинете и с туповатой растерянностью повторял:
– Мой дядя… Дядя самых чистых правил…
– Честных, – мягко поправлял его начальственный Грушин.
– Чего?
– Честных, а не чистых, хотя честь и чистота – тоже, конечно, в некотором роде… Ммм… В общем не смущайся, продолжай…
Чуть позже в кабинет заходили секретари, водители, бухгалтера и тоже бубнили заученные строчки. Знатоков Пушкина Грушин поощрял премиальными. Ему явно нравилось быть спонсором просвещения.
– Но зачем? Зачем им это нужно? – спрашивал я его.
– Ты спрашиваешь об этом меня?
– Ну да!
– Спрашиваешь, зачем людям нужен Пушкин?
– Да нет же! Я интересуюсь, причем тут твои подчиненные?
– Ты не считаешь их за людей?
– Тьфу ты!..
На этом наш разговор завершался. Чаще всего аналогичным образом завершалось большинство наших бесед, и все равно мы друг друга любили. Я считал, что Грушины бессильны переделать мир, но я не сомневался, что он держится на их плечах. Сам Грушин, должно быть, думал про меня, что я правдив и сострадателен. Этих качеств ему вполне хватало, чтобы относиться ко мне с симпатией. Вполне возможно, что причины своего неравнодушия мы просто выдумали. На чем держится дружба и недружба? Наверное, как и любовь, на чем-то смутном и по-человечески неразрешимом.
Словом, я сидел в гостях у Грушина и отдыхал от себя самого. Шел второй час отдыха, и несмотря на гул заздравных тостов и бесед я чувствовал себя немного окрепшим.
Пасюк, сосед Грушиных, парень с голосом, не нуждающимся в мегафоне, тыкал меня кулаком в бок и радостно кричал в ухо.
– Вся жизнь – сплошное представление. Времена Ренессанса
– театр. То, что сейчас, – цирк. Мы, майн либер киндер, зрители, посасывающие леденцы. Все, что от нас требуется, – сидеть на законном месте и не возбухать. К кулисам, – желтый от табака палец Пасюка мотался перед самым моим носом, – ни под каким видом не приближаться! Табу, майн либер! Что там за ними – нас не касалось и не касается. Сиди и аплодируй.
– А если я не хочу?
– Чего не хочешь?
– Аплодировать.
– Значит, свисти. Ногами топай. Желаешь помидором порченым воспользоваться, – пожалуйста! Хочешь спать, – тоже не возбраняется.
– Но допустим, я вознамерился узнать правду. То бишь, чуточку больше того, что нам показывают на сцене. Как же возможно постигнуть правду, оставаясь на месте?
– Только так ее и постигают! – палец Пасюка вновь пришел в назидательное движение. – Кстати! Какой правды ты возжелал? Может, закулисной?… Так я тебе еще раз повторю: вселенная познается не круговым обстрелом и не методом скверного сюрприза, вселенная познается погружением вглубь. А если тебя интересует, к примеру, что там у тебя булькает и пульсирует под кожей, так тут, паря, ничего занимательного нет: мозги, кишочки и прочая неаппетитная размазня. Заглянуть, конечно, получится, но понять – ты все равно ничего не поймешь. На людей надо глядеть извне! И то – лишь в случае, если они прилично одеты, с носовым платком в карманчике и капелькой дорогого одеколона на виске. Пойми, без всего этого мы – довольно-таки невзрачные создания.
– Отнюдь, – сосед, сидящий напротив, тонко улыбнулся. – К некоторым такие сентенции, вероятно, не подойдут.
– Сентенции… – Пасюк отмахнулся от тонкостей соседа и вновь задышал над ухом. – К примеру, жрем мы с тобой говяжьи языки и хихикаем над остротами застольных ораторов. Это нормально, это по-человечески. И в рот друг другу мы при этом не заглядываем. Иначе тошно станет. Вот так по всей жизни. Вместо одной правды обнаруживаем десять и тут же запутываемся. Потому как, – на этот раз палец багроволицего Пасюка согнулся крючком и, описав щедрый полукруг, постучал по голове хозяина,
– здесь у нас, не поймешь, что. Думаешь, думаешь, а главное находит все равно будто кто-то вместо тебя.
– Ты игнорируешь энергетику, – снова возразил я. – Мы ищем не потому что надо найти, а потому, что надо искать.
– Браво! – оценил Пасюк.
– И кроме того, пусть не все, но многие из нас желают быть героями.
– Ага, либидо-фригидо! Знаем… И вот, что тебе на это отрапортуем: герой нашего времени, золотце мое, не супер из Чехословакии или Афганистана, а дезертир – тот, кто наотрез отказывается мчаться на Ближний или Дальний Восток сокрушать чужие дома и проливать чужую кровь.
– И свою собственную, не забывай!
– Не забываю, золотце. Зис импосибл! И все равно повторю: настоящий герой нашего времени – дезертир! Дабы не убить он идет на плаху, на вечное оплевывание и так далее. Как ни крути, это жертва. Не бунт, а именно жертва. Так что давай, братец мой, дернем одну рюмашечку за него.
– Не знаю, – я покачал головой. – А Отечественная? А революция? Один уходит, – тяжесть перекладывается на остальных.
– Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать – разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.
– Совесть – у каждого своя.
– Зато присяга – общая, – Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. – Легко жить чужой волей, верно? Сказали – сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… – что зов сердца?… Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.
– Только если скальпелем, – хихикнул кто-то из соседей.
– Во-во! Скальпелем!.. – Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. – Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… – Он стиснул и разжал кулак. – В общем давай за терпеливых. На них мир держится.