Гарантия успеха
Шрифт:
Сотрудники (число их редело год от года) жаловались на теперешнего директора, вспоминали прежнюю вольготную жизнь во времена Дмитрия Ивановича, превозносили его широту, деликатность, образованность — лили, словом, елей, а Ека ни в чем так не нуждалась, как в похвалах Неведову. И чем слаще, приторнее они бывали, тем больше воодушевляли ее. Кстати, планы свои она не забросила, кое-что сделала уже…
Некоторые из сотрудников за прошедшие годы выросли до научных степеней, обрели известность, заслуженное вполне уважение. Эти скромнее держались: в годы правления Неведова они были еще молодыми
Присутствовала там и Матильда, постаревшая, присмиревшая, крепкая еще здоровьем, пенсионерка. Она-то и помогала Еке во всех хлопотах, оставалась со стола прибирать, посуду мыла.
А после они с Екой в кухне чаевничали, вспоминали, молчали, — каждая, верно, о своем. Сдружиться они не могли, уж очень разные, но одна в другой уважала, ценила преданность тому, кого обе по-своему любили.
А пока шло застолье и сотрудники вспоминали, расхваливали бывшего своего директора, Екатерина Марковна поглядывала победно на внука: вот видишь, мол… Он видел. И хотел бы сказать: и что? Что это доказывает?
Разве я таких ценителей имел в виду? Имел в виду не дураков и не подхалимов.
Да, ты права, им теперь подхалимничать не для чего, не из-за чего. И все-равно это вовсе не значит, что они искренни. Подхалимничанье — сильнейшая привычка. Уж кончилось, нет того, ради чего ползали, виляли. Но тогда… тогда ради хоть салата с крабами, что ты на стол подаешь. Ради пирожков с капустой. Привыкли, надо. Не умеют иначе жить.
Он знал, что услышал бы в ответ: циник!
А может, правда так. Может, циник действительно…
В нем появилась новая черта, и он ее в себе засек, взял на заметку: раздражительная усталость на людях. Они ему мешали, не давали сосредоточиться на своем, и в нем нарастала неприязнь к ним. В людях ему прежде всего виделись недостатки, притворство, глупость.
На губах его тогда часто застревала саркастическая улыбка, но поскольку он участия ни в чем не принимал, никакого не проявлял ни к чему интереса, улыбка такая казалась непонятной, странной. Он сам это чувствовал, а не мог вязкий какой-то груз в себе преодолеть.
Он думал, вспоминал, и все пережитое, весь детский, юношеский его опыт обращался как бы в один ком несправедливостей и обид. Не только по отношению к нему лично — по отношению к тем, кто его окружали, кого он знал. Но что-то, какой-то тихий, твердый голос подсказывал, что состояние его теперешнее должно быть преодолено. Непременно. Он обязан найти в себе силы сделать это.
Екатерина Марковна подала на стол сладкое, Матильда и Лиза помогали ей чай, кофе гостям разносить, а Кеша, благо внимание на него не обращали, потихоньку вышел, постоял в коридоре и, поглядев на прикрытие двери в дедовский кабинет, туда вошел.
В кабинете все сохранилось Екой так, как было при жизни Дмитрия Ивановича. Будто он ненадолго вышел. И только книги на полках стояли не так плотно, а кое-где и валились друг на друга, открывая дыру.
Кеша поморщился, сел, откинулся на спинку дивана. Сбоку, на пухлом валике лежал свернутый клетчатый плед. И вдруг Кеша почувствовал, что сейчас задохнется. Он запах услышал, крепкий, мужской запах деда. И грудь заломило так, будто туда вогнали металлический прут.
Наверно, это продлилось недолго, но Кеша вздрогнул, когда услышал совсем близко у двери голоса. Он вспомнил неприятный их с Екой разговор о книгах, высказанные ему в глаза ее подозрения, и внезапно с удивлением обнаружил, что не осуждает ее, не чувствует себя грубо оскорбленным. Он начинал понимать… Сколько ерунды, неправды выдумывается, если утрачивается внутреннее равновесие. Действительно, злоба — она от бессилия. А Ека не виновата, нет. Ее рана болит. У всех болит что-то. Надо об этом помнить и стараться понять. Другого пути просто нет, иначе в себе самом захлебнешься.
Кеша, — услышал он с порога Екин недовольный голос. — Что ты делаешь здесь?
Ему должно было исполниться двадцать три. Он посещал семинар психиатра Крушницкого, показывал ему свои работы, выслушивал советы, одобрения.
Крушницкий дал ему несколько редких книг из личной библиотеки, сказав: вернете, когда сочтете нужным. Крушницкий его, единственного из всей группы, позвал к себе домой. Наконец он мог сосредоточиться на том, что его всегда притягивало: человек, страдания, жизнь. Цепь вытягивалась бесконечно: человек — беда — боль — человек — несчастия — болезни. И хотелось дотянуть: человек — сила — здоровье — счастье — смысл.
На свой день рождения он собирался позвать сокурсников и, разумеется, Лизу. Ека приготовила собственноручно торт наполеон. Мама достала тончайшую, сверкающую парадную скатерть. Кеша, представив тех, кто должен был явиться к нему, отверг: «Мама, не надо. Давай клеенку. Это же такой народ! Скатерть враз уничтожат, спалят, зальют. Мама, не надо!» Но Любовь Георгиевна его отстранила: «Пожалуйста, не мешай. И не говори глупостей. Не так часты праздники у нас».
Но сама она из дому удалилась, предоставив молодежи веселиться без помех. Как-никак взрослые уже совсем люди.
Кеша побрился, рубашку переодел, взглянул в зеркало и показался себе даже не таким уж уродливым.
Прекрасное настроение было у него в тот день, пока он ожидал гостей.
Настолько прекрасное, что стоило, пожалуй, поостеречься. По дереву, скажем, постучать, три раза через левое плечо переплюнуть, прошептать заклятие из первых фраз детской считалки.
Гости ввалились сразу гурьбой, потому как договорились вместе у троллейбусной остановки собраться, чтобы вместе адрес искать, не запутаться.
Он улыбался, когда они висли на нем, дергали за уши, что-то кричали. И подумал, что, кажется, любит их. Всех. Именно всех. Как коллектив. Общество.
Цех посвященных. Лю-бит. Удивительно. Никогда прежде он не позволял себе думать в таких выражениях о ком-либо. Все оказывалось сложнее, противоречивее короткого, определенного слова «люблю». Каждый раз по отношению к конкретному какому-нибудь человеку оно, определение это, по мнению Кеши, не подходило. Даже по отношению к Лизе. Но их было много, они были вместе, они были люди, и он подумал: люблю.