Гардемарины, вперед!
Шрифт:
Девушка молчала, и Алексей разжал руки.
А вечером, когда лягушки надрывались в болоте, провожая красный закат, и мириады комаров роились над низким тростником, Софья, уткнувшись в Алешин подол и давясь слезами, причитала:
– Прости, Аннушка, прости…
– Успокойся, все будет хорошо. Комар! – Он легко щелкнул девушку по носу. – Тетка твоя…
– Не говори про тетку. Я одна на всем свете. Пелагея Дмитриевна видела меня лишь в колыбели, может и не признать. Ты одна у меня на свете, Аннушка. Была еще мать Леонидия, но о ней вспоминать нельзя…
– Ну и пусть ее. Что
– Нет.
– По утрам вокруг сосен клубится туман, не такой, как этот дым, а легкий, пахучий. В этом тумане виден каждый солнечный луч, и кора сосен розовеет, как твои щеки.
– У меня розовые щеки?
– Когда не злишься.
– Рассказывай… – шепчет Софья.
– Там белый мох. Нога в нем тонет, как в пене. Тепло нам будет спать на таком мху. Он весь прогрет солнцем. Там папоротник и дикий лиловый вереск.
– Говори…
– Там синие озера, а берега покрыты сочной травой, и она стелется под ветром, шумит. А в траве запутались ветки ежевики, колючие, как твой нрав. Сейчас ежевика собрала в гроздья красные ягоды. Я накормлю тебя ими, когда они почернеют.
Они так и уснули, сидя, кашляя от дыма и вздрагивая от внезапных, как укол шпагой, укусов комаров.
С этого дня отношения их изменились. Они по-прежнему мало говорили друг с другом, но не только перестали ссориться, но потянулись друг к другу, ища понимания и сочувствия.
На шестой день пути Алексей и Софья вышли к извилистой полноводной реке. Возившийся с сетью старик сказал, что река эта – Мста, что перевезти их на другой берег он, конечно, может, отчего не перевезти, но вечер уже и гроза начинается, а потому «идите-ка вы, голубоньки, в деревню да попроситесь на ночлег».
Видно, и впрямь собиралась гроза. Ветер посвежел, поземкой мел по дороге пыль, трепал ветки прибрежной ивы и сыпал в темную воду листья.
У околицы Алешу и Софью догнала молодая чернобровая баба в сарафане из крашенины и красном повойнике. На затейливо расписанном коромысле она несла деревянные бадейки, полные воды.
– Силины? Зачем они вам? Дедушка послал? Пойдемте…
Дверь в избу была отворена, в сенцах бродили куры, долбили клювами земляной пол.
Алеша шагнул в избу и замер удивленно. Снаружи силинская изба ничем не могла привлечь внимание: сруб в две клети, узкие, затянутые рыбьим пузырем окна, крыша в замохренной дранке с невысокой трубой. Алеша еще подумал: хорошо, что изба не черная, сажи на стенах не будет. Какая там сажа, внутри вся изба пестрела, цвела красками. И огромная печь, и лавки вдоль стен, и посуда: туески да короба – все было разрисовано цветами, рыбами, птицами. Больше всего было лошадей, нарисованных неумело, но так резво и весело, что душа радовалась.
– Ой! Кто ж это все у вас так разукрасил? – восторженно спросила Софья, и Алеша оглянулся на нее с удивлением, таким вдруг теплым и ласковым
– Это золовка моя. – Чернобровая баба кивнула на сидящую за прялкой девочку лет четырнадцати. – Даренка, что дверь настежь?
– Только мне дела – за дверьми следить, – звонко отозвалась девочка. – Мое дело прясть, сами велели!
– Да языком молотить целый день, да стены пачкать, – ворчливо заметила темная сухая старуха, месившая на залавке квашню.
– Мамаш, я странниц привела, покорми…
– Где ты их находишь, странниц этих, – продолжила старуха разговор сама с собой. – Человеку для работы руки Господь дал, а не ноги. – И словно в подтверждение своих слов еще яростнее принялась тискать тесто.
– Людей постыдились бы, говорить такое! – встряла девочка, стремительно оттолкнула от себя прялку и начала ловко перематывать пряжу с веретена на моток, выкрикивая с каждым поворотом мотовила: – Допряду кудель проклятую, и сама уйду странствовать на Валдай ко Святой Параскеве. Я жизни праведной хочу, постной, а не вашу кудель прясть!
– Да огрей ты ее, Фекла, по сдобным местам! – прокричала старуха таким же пронзительным, как у девочки, голосом, и сразу стало ясно, кто родительница этих визгливых, страстных интонаций. – Праведница захордяшная! Не пугай людей! Ты странниц лучше накорми, напои, в баньке попарь…
Алеша только головой вертел, пытаясь уследить за этими выкриками, но последняя фраза привела его в ужас.
– Мы не можем в баньку, – быстро сказал он. – Мы обет дали.
– Какой обет? – Софья посмотрела на него с удивлением, а озорная Фекла в дверцах уперла руки в пышные бедра и захохотала.
Алеша надвинул косынку почти на нос, подошел к иконе и зашептал молитву.
Наконец их посадили за стол, дали каши с конопляным маслом, томленой в молоке моркови, постных пирогов с рыбой и квасу. Фекла сидела напротив, поглядывала на Алешу и усмехалась.
Пришли с поля мужики и парни, спокойные, молчаливые. Старик вернулся с реки и сел в угол плести корзину.
– Барки-то завтра пойдут в Новгород?
– Пойдут.
– Возьмите с собой богомолок, им к Святой Софии надо…
Помолились и улеглись, кто на печи, кто на лавках, кто на полу на войлоках. Странницам принесли охапку свежей соломы. Уже перестала кряхтеть старуха, и чей-то размеренный храп потряс воздух, и сверчок робко, словно примериваясь, выдал первую трель, как из-за пестрой занавески показалось белое в лунном свете лицо Феклы, и Алеша услышал насмешливый шепот:
– Богомолка, а богомолка… Как звать-то тебя? Иди сюда, поговорим. – Вслед за этим раздался грохот, словно упало что-то тяжелое, и оглушительный смех. – Ой, беда, ой, не могу… Сколько раз тебе, Семен, говорила, не ложись ты с краю… – причитала Фекла.
– Уймись, беспутная! – закричала проснувшаяся старуха. – То-то из тебя природа прет! Семен, успокой ты ее, ненасытную.
Проснулись дети на печи и застрекотали, как кузнечики. Алеше показалось, что нарисованный Бова-королевич тоже шевелился, погрозил кому-то похожим на веретено копьем, и голубая лошадь затанцевала от нетерпения. Изба заскрипела, закашляла, и тут, перекрывая все шумы и шорохи, взвился альт юной Дарьи: