Гардемарины, вперед!
Шрифт:
– Да разве за это судят? – удивился Саша. – Об этом вся Россия разговаривает. Это всех надо брать.
– Всех и брали. Всех, на кого донос имели, – задумчиво сказал Лядащев, продолжая листать книжицу. – Поинтересовался человек, чем великая княжна больна да в какой дом великий князь гулять любит… Любопытство дело подсудное. Кнут и Сибирь.
– А скажите, Василий Федорович, – Саша поерзал на скрипучей кушетке, не зная, как начать, – вот вы разыскиваете по моей просьбе Георгия Зотова… Я знаю, вас и другие просили о помощи, и получали ее…
– Откуда знаешь? – насторожился Лядащев.
– Ягупов говорил. Так вот… такая помощь
Саша окончательно смутился, покраснел и заметался взглядом. «Я идиот», – мелькнула у него короткая и ясная мысль.
– Пока еще доноса на меня никто не настрочил, – угрюмо сказал Лядащев и подумал: «Надо же… как все на один лад устроены. На коленях стоят, руки ломают – помоги, узнай… А потом тебя же обругают, трусы! И мальчишка туда же…» Он опять уткнулся в книжку. – По расхождению в спорах богословского характера не могли твоего Зотова привлечь?
– Кто его знает? Может, и выступил где-нибудь за древнюю веру, – с готовностью отозвался Саша, стараясь бодрым тоном скрыть неловкость.
– А размножением «пашквилей» наш подследственный не баловался?
– Каких пашквилей?
– Так называли самописные подметные тетради.
– От руки переписывали?
– От руки. В обход типографии и цензуры.
– И о чем в тех пашквилях писали? Вот бы почитать! Только где их достанешь? Разве что в архивах Тайной канцелярии. – Саша не без ехидства рассмеялся.
– А ты не хихикай, – оборвал его Лядащев, – следователи очень начитанный народ. Все, что надо, читали, и свое мнение имеют. Не глупее вас, молокососов.
– Не сердитесь на меня, Василий Федорович. Этот Зотов – мой о-очень дальний родственник. Я его и не видел никогда. Может, и читал он эти тетради. Ведь могли же пашквили попасть в Смоленск?
– Так твой Зотов из Смоленска? Что же ты раньше мне этого не сказал. Избавил бы от лишней работы.
Лядащев провел рукой по голове. Затылок отозвался тупой знакомой болью. Господи, неужели опять начинается? Раньше он понятия не имел, что такое головная боль… Словно ведро с водой на плечах держишь, и только судорожно выпрямленная спина удерживает голову в равновесии и не дает боли выплеснуться в позвонки и жилы.
– Что с вами, Василий Федорович?
– Ничего, пройдет. Забот много. Будь другом, спустись вниз да скажи хозяйской дочке, чтоб кофею принесла.
Смоленское дело… Странная штука жизнь. Все в ней идет по кругу, вертится, возвращается на уже прожитое. Словно одно огромное дело, а подследственный – сама Россия. Смоленское дело! Много народу тогда висело на дыбе… И было за что. Заговорщиков обвиняли не только в поношении и укоризне русской нации. Они посягали на жизнь самой государыни Анны Иоанновны.
О заговоре смоленской шляхты Лядащев услышал случайно, когда допрашивал в сороковом году Федора Красного-Милашевича – бывшего камер-пажа княгини Мекленбургской Екатерины Ивановны. Милашевича арестовали за крупную растрату и взятки, и никто не ждал, что он вспомнит на допросе дело семилетней давности.
Через толстую, заскорузлую от ржавчины решетку окна в комнату бил свет. Так ярко и щедро солнце светит только в марте. Красный-Милашевич сидел против окна, щурился и, горбя плечи, прикрывал глаза рукой. Вопросы выслушивал внимательно, согласно кивал, мол, все понял, все расскажу, только слушайте.
Его никто не спрашивал про
– А Черкасского я оклеветал, – и засмеялся. – Запомните: оклеветал! Вы все думаете, что он о пользе Елизаветы, дщери Петровой радел? Ан нет. Ничего этого не было. И послания Черкасского к герцогу Голштинскому я не возил.
– Какого послания? – спросил Лядащев и с уверенностью подумал: «Режьте мне руку, но послание Черкасского ты возил».
– Все у вас в опросных листах уже описано. Мол, возжаждали губернатор Черкасский, да генерал Потемкин, да шляхта смоленская посадить на престол малолетнего внука Петрова при регентстве отца его герцога Голштинского или тетки Елизаветы Петровны, а государыню Анну Иоанновну с трона сместить. И еще написано в ваших опросных листах, что послание с этими предложениями я, Красный-Милашевич, должен был отвезти в Киль, к герцогу. Все это вранье, молодой человек, хотя в экстракте, мною составленном, я изложил дело именно так.
– Зачем вы это сделали?
– Клеветой моей руководила страсть! Мне тогда не до политики было. Я был влюблен. Из всех фрейлин, украшавших когда-либо Летний дворец, из всех этих потаскушек, она одна сияла чистотой. Я был влюблен и имел надежду на успех. А тут этот баловень… – Милашевич опять засмеялся и утер слезы. – Князь Черкасский в амурных делах был скор. О похождениях этого мерзкого, подлого донжуана знали обе столицы. Он был женат на прелестной женщине, но ему нужен был гарем, он не пропускал ни одной юбки. Но отвернулась от него фортуна. Ссылка! Почетная ссылка… Но ведь всего лишь Смоленск, сударь! Расстался он с прелестной фрейлиной, не буду здесь порочить ее чистое имя. «Бог мой, – думал я, – она моя!» Но скоро я узнал, что лукавый князь обольстил ее скабрезной перепиской. Я должен был отомстить. Я еду в Смоленск… Что вы на меня так смотрите? И писарь перо опустил. Пусть пишет! Я медленнее буду говорить. Итак, я еду в Смоленск. А там ропщут, недовольны заведенными порядками и поговаривают, мол, Петр Голштинский – законный наследник, а не Анна Иоанновна… Я сам написал письмо от имени князя Черкасского, сам привез это письмо, но не в Киль… Вы меня понимаете? Я поехал в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву. Это был человек, который смог бы сжать пальцы на шее Черкасского. И сжал! Зачем ему нужен был Черкасский? Да ни за чем… Бестужев в ту пору в опале был, а каждому сладко раскрыть заговор. Бестужев сам повез меня в Петербург. Мы меняли лошадей каждые три часа. Вечерами на постоялых дворах Алексей Петрович перечитывал мое послание со слезами на глазах, с восторгом. Все, хватит! Черкасского я оклеветал – и баста.
Лядащев так и не понял тогда, покаяться ли хотел Красный-Милашевич или выдумал все про клевету, боясь, что дотошные следователи сами вспомнят старое дело, начнут розыск и найдут возможность отягчить и без того тяжелые вины подследственного.
И почему-то запомнилось, как по жести подоконника вразнобой ударила капель, и большая сосулька, сорвавшись с карниза, брызнула снопом осколков, и Лядащев подумал тогда с внезапной жалостью: «Это твоя последняя весна, Милашевич…»
– Василий Федорович, я кофей принес.