Гардемарины, вперед!
Шрифт:
Никита посмотрел внимательно на Луку.
– И куда ты собираешься это нести? – спросил он тихо.
Ох, не видать бы старому дворецкому никогда такого взгляда! Затосковал Лука, затужил, потому что озарилась душа его простой мыслью – коли пишешь донос на слугу, то делаешь навет и на барина, а коли доносишь на барина, то порочишь самого себя. Как он, старый, умный человек, позволил себе настолько забыться, что возвел хулу на дом свой, которому верой и правдой служил столько лет?
– Простите, Никита Григорьевич, бес попутал. – И крикнул громко: – Степан, снимай оборону, я мазь несу. Гаврила изготовил и велел всем порченым давать по две банки!
Крики за окном стихли.
– Никита, а Гаврила и правда ад поминает, – со смехом сказал
– Да это латынь! «Ад лук» – для данного случая, «ад экземплюм» – по образцу… Пойдем! Надо спасать нашего алхимика. Он с размахом торгует. Завтра весь город запестреет прыщами, как веснушками.
Под дверью камердинера сидел казачок.
– Заперлись, – сказал он почтительно.
– Гаврила, отопри. Это я!
Неприступная дверь сразу распахнулась. Гаврила отступил вглубь комнаты и повалился на колени.
– Никита Григорьевич, ханнибал ад портос! Невиновен я! Евстрат, бездельник пустопорожний, напутал. Теперь прыщи надо мазью мазать, и через неделю все пройдет, потому что «мэдикус курат, натура санат!» [31] Сами учили. Что делать, Никита Григорьевич? Прибьют ведь меня!
– Помолчи. Пока за окном тихо. Лука им глотки твоей мазью смазал. Алешка, беги, вели закладывать карету. Пусть подадут ее к черному ходу. Провизию в корзину. Поужинаем в дороге. А я сейчас записку Сашке напишу, чтоб он не волновался. Гаврила, все шкафы запри, двери на замок, если не хочешь, чтобы разгромили твою лабораторию. И скорее, скорее… Мы едем в Холм-Агеево. Там нам никакой Ганнибал не страшен. Вперед, гардемарины!
31
Врач лечит, природа исцеляет (лат.).
14
Уже Лопухины, Бестужева Анна Гавриловна и все пытанные и наказанные в сопровождении отряда гвардейцев ехали к месту ссылки, уже начали затягиваться раны на их спинах, а дела по раскрытию заговора не только не прекращались, но продолжали жить еще более полнокровно, словно созданный руками алхимика фантом. Следственная комиссия, оставив надежды увязать вице-канцлера с его опальной родственницей, рьяно искала против него новые улики. Франция и Пруссия активно ей в этом помогали.
Бестужев был в курсе всех дел, перлюстрация писем в «черном кабинете» шла полным ходом. Английский посланник в Париже писал английскому же представителю в России Вейчу: «Французы теперь стараются достать фальшивые экстракты и прибавить к ним еще такие вещи, которые должны повредить вице-канцлеру Бестужеву. Так как они эти фальшивые документы хотят переслать императрице, то уведомите об этом их тамошнее правительство и употребите все средства для открытия такого наглого и ужасного обмана».
«Стараются, значит, – думал Бестужев. – Если мой архив все-таки попадет к императрице, я воспользуюсь этим письмом и докажу, что похищенные бумаги – фальшивые… Но если французы ищут фальшивые экстракты, значит подлинных у них нет. Где ж они?»
И тут на стол Бестужева легла еще одна расшифрованная депеша, и какая! – от Лестока к Шетарди. Шифровка была послана в обход официального канала, и Яковлеву большого труда стоило заполучить ее. Как следовало из текста, депеше предшествовало какое-то тайное письмо из Парижа. Даже цифирь не могла скрыть крайне раздраженного и обиженного тона Лестока: «Господин Дальон, подобно вам, недоумение выражать изволил, что я бездействую, и присовокупил, что если я-де хочу получить за оные бумаги пособие в ефимках или талерах, так за этим дело не станет! („Ого, – подумал Бестужев, – лейб-медик обижаться изволят, что ему взятку предлагают… Никогда раньше не обижался, а теперь вдруг обиделся – притворство!“) Крайнее выражаю удивление вашей уверенности, что оные бумаги у меня в руках. Не принимайте вы
– Бумаги у Лестока, – сказал себе Бестужев. – Не иначе как этот каналья цену себе набивает. И меня хочет сокрушить и денежки получить!
У Лестока, однако, были совсем другие заботы. Нет, не притворными были его обида и раздражение. Он был зол на Дальона, на Шетарди, на уже покойного Флери, на Амелота – фактического правителя Франции – и на самого Людовика XV. С какой целью все они пытаются убедить Лестока, что его агенты перехвалили бестужевские бумаги? При этом имеют наглость утверждать, что у них на руках неоспоримые доказательства! Нет и не может быть этих доказательств! Цель у них одна – опять вести игру самочинно, а на Лестока свалить собственные просчеты. Хитрят парижане… Подождем.
А пока он срочно послал гонца в охотничий дом, дабы привести хоть под конвоем этого недоумка Бергера, послал арестовать этого шустрого курсанта Белова, а сам решился на разговор с императрицей. После казни Елизавета запретила чернить вице-канцлера, словно публичная экзекуция у здания Двенадцати коллегий совершенно утвердила благонадежность Бестужева.
Пришло время ввести на страницы нашего романа, ввести всего на миг, царственную Елизавету, Петрову дщерь, тридцатипятилетнюю красавицу. Потомки говорили, что царствование ее прошло не без пользы и не без славы. Современники утверждали, что нрав она имела веселый, доброжелательный, обидчивый, но отходчивый, а что до государственных дел неохоча, так умела препоручить их в достойные руки, а в нужную минуту и сама могла сказать веское, умное слово. Дамы присовокупляли, что умела она одеться красиво и со вкусом, что никто не мог сравниться с ней в танцевании и манерах, что на лошади сидела, как амазонка, и, как бы ни был изнурителен бал или маскарад, она всегда успевала к заутрене.
В этот сентябрьский день Елизавета никуда не спешила, встала поздно, что-то нездоровилось, и до самого вечера – до предобеденного времени – просидела она в парадной спальне. Предобеденное время в царских покоях начиналось где-то с пяти часов и длилось иногда до глубокой ночи. Всякий временной регламент во дворце был неуместен – как захочется государыне пробудиться, так и утро, как вздумается трапезничать – хоть ночь на дворе – так и обед, а хочешь, назови его ужином. К столу вызывались непременно все придворные, бывало, из кроватей поднимали. Трапеза длилась бесконечно. За столом требовалось вести непринужденную беседу, и зачастую сонные сотрапезники получали нарекания от императрицы – скучны, злобливы и не рассказывают ничего интересного. А беседовать свите надо было с осторожностью, потому что много было тем весьма неугодных Елизавете. Нельзя было говорить о болезнях, смерти, прежнем правлении, о науках, красивых женщинах, о недавнем заговоре и королеве Австрийской Терезии и маркизе Ботте – ее после.
Поздний будет сегодня обед, есть императрице совсем не хотелось, да и живот что-то побаливал, словно кирпичами набит. Скучно… Елизавета прикрыла ладонью рот, пытаясь подавить зевоту, встала с кровати и направилась к алькову, где прятался рабочий стол – модная игрушка, прихотливо сочетающая в себе стиль канцелярский и будуарный: инкрустированная палисандровым деревом и черепахой столешница, зеркала трельяжем, множество деловых ящичков и бронзовый письменный прибор.
Надо наконец прочитать письмо от Марии-Терезии, которое вручил ей вчера Бестужев, прочитать и составить свое мнение. На глаза ей попалась еще одна свернутая в трубочку бумага – доставленный из Берлина циркуляр. Бумага эта была точной копией прочих циркуляров, разосланных Марией-Терезией по всем европейским дворам, в нем вполне оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, мол, возводят напраслину на бывшего посланника. Циркуляр всколыхнул былую злость и досаду: «Мы поддерживаем эту Терезию, а она забыла о простом уважении к Нашему Императорскому достоинству!»