Гарденины, их дворня, приверженцы и враги
Шрифт:
Как только, спустя два года после воли, старик Гарденин умер и Капитон Аверьяныч очутился единовластителем, он тотчас же принялся за осуществление своей давнишней мечты. Гарденинская лошадь требовала обновления.
Нужно было добиться большей сухости в мускулах, лучшей шеи, более прямой спины, а главное - более огня, резвости и признаков благородной породы. Тем не менее ему дорога была и старая гарденинская лошадь - ее по преимуществу вороная масть, чуть не шестивершковый рост, сила, выносливость, кротость и послушливость в запряжке.
Капитон Аверьяныч забирал к себе толстые заводские книги и длинные зимние вечера заставлял
Легко и щегольски показав Любезного, Федотка был удостоен Капитоном Аверьянычем следующего разговора:
– Ты чего тут на музыке-то на своей пилишь, аль разговелся? Чай, люди грехи замаливают.
– Я учусь, Капитон Аверьяныч.
– То-то... учусь. Все, небось, норовишь девку обольстить. Какая у тебя Аришка? Матренка? Секлетишка?
Федотка ухмыльнулся и промолчал.
– А Кролику подостлал соломы?
– Подостлал-с, Капитон Аверьяныч.
– Как это ты, братец: малый, поглядеть тебя, тямкий, а дал маху?
– С ним не сообразишь, Капитон Аверьяныч! Уж больно человек он неосновательный. Смех сказать: наездник - в денник боится войти.
– Ну, вам-то он с руки. Не взыскивает. Вам, дармоедам, того и надо.
– Никак нет-с, Капитон Аверьяныч. Нам лишь бы взыскивали за дело. А с ним никак не сообразишь. Вы гневаетесь, а от него порядка никакого нет-с. Его и Кролик ни во что не ставит. Ей-богу-с.
– А ты с Кроликом-то говорил?
– Видно-с, Капитон Аверьяныч.
– Ну, в эти дела, малый, вникать не тебе.
– Я только к слову, признаться...
– Ты на лошади крепко держишься?
– Как же-с! Сызмалетства.
– Ну, ладно. Ларьку, я вижу, нужно из поддужных прогнать. Избаловался. Пошлю его на хутор коньков стеречь. А ты присматривайся. Бог даст, поведем Кролика на бега, ты поддужным будешь.
Федотка оторопел от радости.
– Воля ваша, - пролепетал он.
– А старших не суди, - продолжал Капитон Аверьяныч, - не твоего ума дело. Онисима я, может, и уволю, а все-таки дело не твое.
– Он вынул двумя пальцами серебряную монету из жилетного кармана и, вытянув руку, долго рассматривал эту монету на свет; наконец протянул Федотке: - Это что, двугривенный?
– Двугривенный-с, Капитон Аверьяныч.
– Возьми. Девкам на пряники. Как ее - Алена? Степанида?.. Да смотри у меня: недосмотришь, заведутся мокрецы, - все виски повыщиплю.
– Как можно-с...
– сказал Федотка и рассмеялся глупым, счастливым смехом.
Красный двор опустел. В конюшнях оставались только дежурные. Капитон Аверьяныч дрислонил
III
Выезд управителя.
– Степь.
– Урок истории.
– Урок кулачного права. "Авось крепостных-то теперь нету!" - Кое-что us философии.
– Точки в жизни "вольного" человека.
– Гнев на милость.
– Весна и весенние мысли. "Столпы" Гарденина; о Николае, о системе хозяйства, о "вольтерьянце"
Агее и о том, как писалось увещание студенту медицинской академии.
В то же самое мартовское утро, когда Капитон Аверьяныч совершал свой обход, Мартин Лукьяныч Рахманный вздумал объехать поля, чтоб осмотреть озими и узнать, скоро ли можно будет сеять овсы. Весна была ранняя, март близился к концу, и хотя в пологих местах кое-где и синел снежок, от земли давно уже шел пар, и там и сям пробивалась молодая травка. Озими начинали зеленеть; на деревьях наливались, краснели и лопались почки; вешние воды укрощались, и ручьи в лощинах вместо неистового рева стремились к реке с ленивым и неспешащим бормотаньем.
У крыльца управительского флигеля дожидалось трое: староста Ивлий, сивобородый мужик в кафтане из смурого крестьянского сукна, в высокой шляпе, с длинною биркой в руках; конторщик Агей Данилыч, сгорбленный и сухой, "рябой из лица", широкий в кости человек, бритый, с подвязанною щекой и огромным фиолетовым носом, в теплом долгополом пальто и в ватном картузе с наушниками, и управительский кучер Захар, обросший волосами по самые глаза. Все трое держали в поводу оседланных лошадей и молчали. Поодаль от них гарцевал на красивой гнедой "полукровке" безбородыйюноша с едва приметным пушком на губе, единственный сын давно уже овдовевшего Мартина Лукьяныча. Юноша без нужды склонялся то на ту, то на другую сторону, откидывался назад, натягивал и опускал повода, посматривал украдкою на свои новые высокие сапоги с голубыми кисточками и блестящими лакированными голенищами и; видимо, так и горел от снедавшего его внутреннего восторга.
– Что за сапожки-то отдали, Миколай Мартиныч?
– спросил староста Ивлий.
– Семь, дядя Ивлий. Ведь хороши, а?
– И юноша вытянул ногу.
– Ну, уж Коронат не подгадит! Смотри, носок какой пустил... чистый квадрат! Говорит, по самой первой моде. Чего уж! "На Стечкина барина, говорит, шью".
– Сапожки ловкие, В подъеме будто бы узеньки.
– О, ничуть, нисколько, дядя Ивлий!
– горячо возразил юноша.
– Это только со стороны оказывает... я тебя уверяю. Смотри, смотри, я вот шевелю ногой... Смотри, как просторно.
– Чего уж просторно!
– насмешливо выговорил Захар.
– Не ты вчера ночью в конюшню-то прибегал, Федотку молил сапоги-то с тебя стащить? Да опосля того мылом их сколько натирали? Щеголи!..
Юноша покраснел.
– Вот уж всегда выдумаешь, Захар Борисыч!
– воскликнул он.
– Чего выдумаешь! Свела тебя с ума Грунька Нечаева; ты ради ей и принимаешь муку. Вот папенька узнает, как в окны-то по ночам шастаешь да к Василисе ходишь, - не похвалит. Или тоже: управительский сынок в дружбу с конюхами входит, с Федоткой запанибрата...