Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
А саму Рахиль нашли спустя месяца три, и то случайно, потому что уехала она, как оказалось, на дачу, недавно ими полученную. Исталину пристегнула она ремнем к спине и с ней вместе бросилась в колодец. Сына через полгода забрали родственники Рахили — они давно получили, как выяснилось, ее письмо, но посмертную просьбу медлили исполнить, и понять их можно было, и тетя с дядей их нисколько не осуждали. Написала им Рахиль, что винит во всем только себя, ибо она давно поняла, что делает Матвей Зиновьевич, и хотела, еще в Харькове живя, заставить его переменить профессию, но не смогла, потому что не старалась. И вот теперь карает себя сама.
Время шло; война дядю Семена пощадила: за два года, что он
А Матвей Зиновьевич вдруг живой объявился в пятьдесят пятом — совсем облезлый, старый и насквозь больной. Он полгода прожил у них, приходя в себя и квартиру (ту же самую ему вернули) пытаясь поменять, чтобы не мучиться в знакомых стенах.
Сына разыскал Матвей Зиновьевич не сразу, а только через месяц, когда поправился слегка и отошел; старики его одели, как могли, и на зэка-доходягу он уже не походил, как в первый день. Зубы ему вставили за счет организации, из которой он был забран. Встретившись с сыном, Матвей слегка обескуражен был — то ли от встречи, то ли от сыновней неожиданной судьбы: оказалось, что уже давно, по комсомольской путевке призванный, его сын Борис работает в органах государственной безопасности. Очевидно, он отца довольно холодно приветил, потому что о его успехах и его семье Матвей не распространялся в дальнейшем. В курсе был — не более того.
И о лагерных своих годах очень мало повествовал Матвей, на одном только настаивая твердо: был он и остался пламенным коммунистом-ленинцем. И после войны, когда деньги у них в лагере были, он платил тайком партийные взносы в свою подпольную зэковскую ячейку верных большевиков. Словом, был он из той распространенной породы, что прожили в тридцатых свою молодость и зрелость, обмирая от преданности и страха, утешая себя расхожей сказкой, что лес рубят — щепки летят, но до них этот слепой безжалостный топор не доберется. Превратились после в щепки сами, и по пятнадцать-двадцать лет их несло во всероссийском гибельном водовороте, иных засасывая в глину навсегда, иных низводя до мусора. Но выжили. Чудом уцелели. И немедленно обзавелись идеей, что лес рубили безусловно, только как бы и не вырубили вовсе, так что этот лес по-прежнему красуется в монолитном и роскошном цветении, озонируя собою воздух планеты и восхищая человечество, жаждущее такой же судьбы.
В силу этого спасительного мировоззрения Матвей Зиновьевич исключительно о международной политике любил разговаривать, разрубая наотмашь и легко самые запутанные узлы. Жизнь по-прежнему он видел сквозь какую-то нелепую призму, коя все события на свете преломляла так удобно, что система империализма выглядела наподобие Пизанской башни и склонялась со дня на день рухнуть. А все страны, втайне мечтавшие проситься к нам в республики, пока что загнивали, созревая для катаклизмов, которым мы должны были, конечно, помогать, отчего нам самим пока что многого не хватало. Эти и подобные рассуждения лились из Матвея потоком нескончаемым и обильным. Рубин не любил с ним встречаться у стариков и никакой к нему не чувствовал жалости. Порою только думал, как забавно: сын пошел по той же дороге, а с отцом родным не смог найти общий язык.
Борис Матвеевич Сахнин был умен, сухощав и безупречен. И не оттого он обошелся холодно с отцом, что воскрешения его испугался, у многих сотрудников в те годы возвращались из лагерей отцы и близкие, криминальным для послужного списка это не являлось. Но вновь
Между тем работал Борис Матвеевич превосходно, и, хотя уже был сильно в возрасте, никто еще о пенсии ему не намекал. Руководил полковник Сахнин огромным оперативным подразделением в сотню человек, из которых половина была с высшим образованием. Все вовремя бывали на местах, безотказно работали записывающие и снимающие аппараты, и ни единой операции за много лет не сорвали подопечные полковника Сахнина.
Наверное, именно поэтому он мог позволить себе шутки, которые никому другому не простились бы. Это он много лет назад сказал с усмешкой на летних командирских учениях: как надену портупею, так немедленно тупею, — и последний зачуханный постовой милиционер, по лимиту прописавшийся в Москве после армии, эту шутку вскоре знал, не говоря уж о сотрудниках Лубянки. И ничего. А в столовой однажды (для начальства, туда не каждый был вхож) говорил он за столом такое, что, бывает, на суде только услышишь, когда судят кого-нибудь за клеветнические измышления.
— Интересно, я подумал сегодня, — громко и сочно говорил Сахнин трем своим высоким сотрапезникам, — что есть фразы, над которыми зря смеются сейчас всякие историки, тайно подмигивая читателю. Помните, конечно (это он к своему прямому начальнику обращался, генералу Селезню), есть у знаменитого Бенкендорфа, начальника жандармов, личной номенклатуры царя, такая известная фраза: прошлое России удивительно, настоящее — более чем великолепно, а уж будущее таково, что недоступно самому смелому воображению. Много раз борзые публицисты припоминали ее с насмешкой, а ведь она безусловно точна с профессиональной точки зрения: это же Бенкендорф о службе надзора и пресечения говорил.
Генерал Селезень, грузный и обстоятельный, ничего, кажется, в жизни, кроме биографии Дзержинского, не читавший, с одобрением кивнул красивой седой головой, а сотрудники, за соседним столом сидевшие, восхищенно переглянулись и разнесли эту мысль немедленно по длинным коридорам их многоэтажной конторы.
Именно полковнику Сахнину одна отменная психологическая формула принадлежала, все теперь ее употребляли как весьма полезный деловой ход. Вызвав на Лубянку для увещевания какого-нибудь зарвавшегося интеллигента — особенно из болтающих с иностранцами, — сотрудник, с ним беседу заканчивая, дружелюбно и вскользь говаривал:
— Ну что ж, я убедился, что вы доподлинно советский человек. Но вот досье на вас уже заведено теперь, смотрите, чтоб оно не пополнялось: папка ведь у нас лежит, а времена — они меняются, заметьте.
Очень многим бравым фрондерам это помогало радикально.
Кое-кто в конторе не любил Бориса Матвеевича — по разнообразным причинам: за постоянно подчеркиваемую начитанность, за суховатую любезность, за неуязвимость и отсутствие заметных слабостей, за разное. Но были люди, обожавшие его, даже подражатели и превозносители были. Очень он однажды репутацию свою повысил и укрепил, когда находчиво и смело выступил на одном собрании, хотя к нему непосредственно тема обсуждения никак не относилась. Речь шла о крупном служебном проступке одного из старых чекистов.