Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
Дело в том, что ученическая эта тетрадь тоже была рукописью. Давний приятель отдал Рубину заметки своего отца: тридцать лет назад, вернувшись только-только из лагеря, тот решил записывать все, что вспомнит, но потом увлекся суетной городской жизнью и тетрадь забросил. Рубин оттуда тоже выписал одну историю. Она была о посрамлении какого-то лагерного придурка, случайно впавшего в немилость у начальства и оказавшегося вместе с отцом приятеля в БУРе — штрафном бараке усиленного режима. Там, развлекая уголовников, чтобы они его не тронули, этот придурок (поляк по национальности) разглагольствовал о своей ненависти к евреям. В частности, сказал придурок, он как раз поэтому терпеть не может многих опер. Ясно сразу, кто их написал, а вот оперу «Кармен» он любит — настоящее испанское произведение, автор которого композитор Бизе…
— Французский
Презрительно покосившись, придурок решил не реагировать на общий смех и кисло сказал:
— Нет, опера все-таки и есть опера, в ней жизни нету, темперамента нету и души. То ли дело, например, «Севильский цирюльник», оперетта, написал Оффенбах…
— Австрийский еврей, — сказал отец приятеля.
Тут придурок совершенно взбеленился от хохота уголовников и закричал, что хоть евреи всех талантливых людей своими числят, но уж автор польской национальной мазурки композитор Венявский…
— Польский еврей, — сообщил с нар старик. Разъяренный меломан обещал завтра же, когда выведут на работу, спросить об этом сведущего человека (в лагерях хватало людей, сведущих в любых областях знаний), и если это окажется враньем…
— А если правдой? — спросил отец приятеля. Это оказалось правдой.
Были в тетради и другие истории, просто Рубин сделать выписки еще не успел. Вырвав из нее сегодня утром несколько чистых пожелтевших страниц, он подумал, что вот она — преемственность поколений, в чистом виде случайно явленная бумагой, на которой он сейчас пишет, — и символике этой очень обрадовался. Даже покурил от счастья, косясь на торопливые свои закорючки на листках предшественника-зэка. А потом забыл об этой утренней радости, спеша на встречу со старушкой. И вот к вечеру связь поколений стала еще более реальной, тут было о чем подумать, и Рубин закурил опять, отвлекаясь от наблюдения за обыском.
Вывел его из раздумий хищный возглас крепыша.
— Вот оно! — торжествующе воскликнул старатель. С полчаса назад он обнаружил между письменным столом и стеной некогда случайно завалившуюся туда и забытую, густо уже поросшую пылью вторую половину книги Гинзбург «Крутой маршрут». Первая половина этой машинописной копии невозвратно потерялась когда-то, но крепыш-охотник, заботливо повторяя — «где же начало?», все-таки надеялся его найти. И вот теперь он вдруг наткнулся в столе на давнюю, начатую и заброшенную Рубиным рукопись книги о народовольце Кибальчиче. Первая глава ее так и называлась — «Начало», что привело смекалистого чекиста в полный восторг.
— Вот и начало, — еще раз азартно повторил он и торжествующе сложил половины совершенно разных книг.
Несмотря на серьезность происходящего, Рубин удержаться от улыбки не сумел, чем привлек к себе неодобрительное общее внимание.
— Разрешите глянуть, — быстро сказал пожилой и подошел к столу. Коротко пролистнув страницы о Кибальчиче и заглянув во вторую половину, он тоже усмехнулся, но ничего не сказал и молча положил добычу на стол с остальным уловом.
Обыск продолжался.
— Давайте я начну писать перечень изъятого, товарищ капитан, — сказал седой.
Крепыш посмотрел на него с каким-то удивленным недоумением, как показалось Рубину, и молча кивнул головой.
Этот седой со знакомыми Рубину чертами лица вел себя странно с самого начала обыска. Вежливо попросив у Иры разрешения попить воды, он вернулся из кухни через минуту и сразу, взяв одного из понятых, пошел осматривать комнату детей. Через полчаса, а то и раньше он возвратился, ничего не принеся, потом слонялся по комнате и в обыске участия не принимал, только лениво перелистывал наугад взятые с полок книги. И крепыш, хотя был явно старшим в группе, никаких ему распоряжений не давал, а остролицый угодливо и готовно подвигался, если седой оказывался рядом. Рубин даже подумал, что у них ведь тоже есть наставники молодежи, — может, это ветеран сыска присутствует, проверяя свой подшефный коллектив. Впрочем, седой как-то стушевался на фоне охотничьего энтузиазма двух молодых, и Рубин все время терял его из виду, а теперь тот сел рядом за стол, по-хозяйски пододвинув к себе лампу Рубина, и с привычной ловкостью переложил копиркой три листа бумаги для составления перечня находок. Справа от него высилась на диване гора бумаг и папок, не вызвавших при осмотре интереса. Седой взял оттуда одну папку, как бы проверяя проницательность крепыша, но почти сразу положил ее обратно
Полковник Борис Матвеевич Сахнин уже не чувствовал сегодня той душевной тяжести, что мучила его вчера. Во-первых, то изящество, с которым он исполнил поручение, доставило ему профессиональное удовольствие. Выйдя на кухню якобы попить, он незамедлительно обнаружил правоту своего предположения: соль и перец, что-то еще из пряностей держали здесь, как в очень многих сегодняшних домах, в стеклянных высоких баночках с дырчатыми крышками.
Именно в такой баночке он и принес выданную ему вчера порцию наркотика — анаши, очевидно, судя по цвету и рыхлости порошка. Так что даже пересыпать не пришлось, он поставил свою баночку среди других и немедленно возвратился. После этого он наскоро и кое-как осмотрел в присутствии понятого комнату детей и больше в обыске не участвовал. Старший группы, капитан Ромась, по дороге ни о чем его не спрашивал и сейчас не просил помочь. Сахнин лениво листал книги, чтобы не торчать без дела, искоса наблюдая за обыском и поведением хозяев. По груде книг и папок на столе он понял, что материала для обвинения уже достаточно, так что положенный им наркотик решающей роли не играл, муками совести ему терзаться не следовало. Что Рубин — племянник друзей отца, он догадался сразу, но это его ничуть не волновало — каждый выбирает судьбу сам и собственную платит цену; вольно было этому племяннику жить именно так, будет осмотрительней, когда вернется. Вернется, так и не узнав, что попался оттого, что некоему генералу понадобилось выручить своего остолопа-зятя. Вообще Борис Матвеевич издавна считал, что мозг, данный человеку, — это орган выживания, а если человек ведет себя неразумно с точки зрения необходимости выжить в доставшемся ему от рождения социальном климате, то, значит, разум его нормален не вполне, и некоторая жесткая терапия послужит ему уроком и исцелит. Но где еще он все-таки слыхал эту фамилию? В какой связи и от кого? Разные были у них круги знакомых — это очевидно, но вроде ни с кем он, кроме генерала Селезня, просто не мог о Рубине говорить, а ощущение, что все же говорил, не оставляло и беспокоило. Борис Матвеевич был человеком разума и такого дискомфорта не любил.
Вспомнил он в ту секунду, когда капитан Ромась — вот идиот! — совмещал, торжествуя, две половинки двух разных книг. Сразу стало легко — первый признак, что вспомнил. Это полковник Варыгин ему рассказывал со слов отца: где-то сидит, мол, некий литератор Рубин, пишет роман о лагерниках и их судьбах, ездит, расспрашивает и не боится. Очень легко было проверить сейчас слова Варыгина-отца, и Борис Матвеевич вызвался составить опись изъятого. И почти сразу наткнулся на рукопись книги о художнике Бруни, а двух первых же страниц сполна хватило ему, начитанному профессионалу, чтобы подтвердилась мгновенная догадка: она, та самая и есть, о которой говорилось случайно.
Остролицый досмотрел шкаф и книжные полки, раскрыл дверь в прихожую, поставил табуретку на стул и ловко влез на нее — начал снимать с антресолей запыленные и пожелтевшие пачки писем: от родных за многие годы, от читателей книжек и статей Рубина, их с Ирой переписку, когда приходилось им бывать в разлуке. Остролицый, похоже, собирался все это аккуратно просмотреть. Лучше бы с собой забрал, зловредно подумал Рубин, порылся с месяц в этой бесполезной трухе, мы что-нибудь еще на антресоли могли кинуть из ненужного барахла, растущего с годами. Кстати, вряд ли его буду складывать туда я, подумал он, меня-то заберут они сегодня. Интересно, на сколько лет. Страха не ощущалось; странное было безразличное оцепенение. Кажется, у Иры тоже. Молодец, что не плачет. А Митька — как он их ненавидит сейчас, все написано на его насупленном мальчишеском лице — этому полезно, мужчиной вырастет, повидав такое в собственном доме.
Краем глаза Рубин видел, как пожилой седовласый перелистнул рукопись о Бруни, положил на стол и чуть помедлил, думая о чем-то. После принялся что-то писать в протоколе обыска. Понятые ушли на кухню, их позвал за собой крепыш. В комнате висело молчание, и никто не шевелился, только седой шелестел листами, разбирая груду на столе. Ира улыбнулась Рубину вымученной улыбкой, Митька оставил стену, подошел к матери и уткнулся ей в бок. Ира стала гладить его по голове и беззвучно заплакала. Рубин напрягся и посмотрел на нее строгим, как ему казалось, унимающим и стыдящим взглядом, и Ира, снова улыбнувшись покорно, поняла и отерла слезы тыльной стороной руки. В комнату энергично вошел крепыш.