Гауляйтер и еврейка
Шрифт:
— Били? — в ужасе воскликнула Криста.
Ретта кивнула головой.
— В Биркхольце они день и ночь бьют людей, многих уж забили насмерть! — выкрикнула она. — Но профессор не стал говорить «хайль Гитлер!», я ведь его характер знаю. «Пусть меня убьют», — сказал он. Затем ему пришлось долго работать с каменотесами, которые по двенадцать часов подряд высекали плитняк. Но теперь ему полегче, рассказывал мне один человек на прошлой неделе. Он лепит бюст жены коменданта, — закончила Ретта свой рассказ.
— А брат? Неужели он ничего не предпринимает? —
Ретта глотнула кофе.
— Да, — кивнула она, — конечно, я побежала к его брату тут же, как забрали профессора. «Сделайте что-нибудь, — сказала я ему, — ведь вы ему брат, так же нельзя». — «Дорогая Ретта, — ответил он мне, — в этих делах вы ничего не понимаете. Как адвокат я не имею права вмешиваться в дело, по которому еще не закончено следствие».
Мать и дочь покачали головой и переглянулись.
— Так он сказал мне, — подтвердила Ретта. — «Потерпите немного, Ретта. Когда мое время придет, я тотчас же вызволю Вольфганга».
— Но его время, как видно, еще не пришло? — саркастически заметила фрау Беата.
Ретта налила им еще по чашке кофе и продолжала, пропустив мимо ушей замечание гостьи:
— А может, так оно и лучше, кто знает? На днях у меня был один еврей из Биркхольца; бедняга дрожал всем телом, ему было очень плохо. Я три дня кормила его, пока он немного пришел в себя. Он говорил мне, что лучше и не хлопотать. Иначе они загонят профессора на долгие недели в темный подвал. Там люди стоят по щиколотку в воде. Боже мой, чего только не рассказал мне этот бедный еврей!.. Его держали в Биркхольце больше года. Налить еще кофе?
— Нет, нет, спасибо! — Мать и дочь одновременно поднялись; они уже вдосталь наслушались страшных рассказов, которые Ретта преподнесла им со странной бесчувственностью, свойственной некоторым старикам.
— Еще минутку, — попросила она, — загляните, пожалуйста, в мастерскую. Я там нарочно ни к чему не притрагиваюсь!
С этими словами она открыла дверь в мастерскую, и обе дамы оцепенели: страшная картина разрушения представилась их глазам.
Большая мастерская была вся засыпана пылью, белой как мука. Слепки, сорванные со стен, валялись на полу. «Юноша, разрывающий цепи» был разбит, цоколь с надписью «Лучше смерть, чем рабство» расколот на сотни кусков. Шкафы и стулья были разрублены в щепы топором, пол устилали осколки бутылок и бокалов. От ковра остались одни лохмотья. Короче говоря, это было царство хаоса. На стене огромными синими буквами было выведено: «Так будет со всеми друзьями евреев».
— В помещении, где обжигательная печь, все выглядит точно так же, — проскрипела Ретта.
— Что ж это? Немцы стали людоедами? — воскликнула фрау Беата вне себя от возмущения.
Криста беспомощно покачала головой.
— Дикари, настоящие дикари! — повторяла она с потемневшим лицом.
Фрау Беата указала на слепок руки, одиноко висевший на стене:
— Это твоя рука, Криста.
Слепок уцелел каким-то чудом. Вольфганг сделал его много лет назад.
— Я ни к чему не прикасаюсь! — сказала Ретта. — Пусть профессор все это увидит своими глазами. — Они еще и вино профессора пили и налакались, как свиньи.
Когда обе дамы прощались, фрау Беата сказала:
— Если будет возможность, Ретта, то передайте профессору, что старые друзья по-прежнему верны ему.
— Мы его не забыли, — прибавила Криста.
— Он при тебе?
— Да, при мне, Мамушка, — смеясь, ответила Марион. Она имела в виду испанский кинжал, который всегда носила с собой, когда шла «к тем», как она выражалась. Марион, ничего не скрывавшая от своей приемной матери, показала ей кинжал и объяснила, как она прячет его.
— Жаль, что он не отравлен, — прерывающимся голосом проговорила Мамушка, поднося кинжал к своим близоруким глазам, чтобы получше рассмотреть его. — Острый, ничего не скажешь, — прошептала она, и глаза ее загорелись ненавистью. — Ты вонзишь его изо всей силы, если кто-нибудь из этих мерзавцев прикоснется к тебе. Слышишь, Марион? Поклянись мне.
И Марион поклялась.
— Если они тебя убьют — что ж, значит, так судил господь, но лучше умереть, чем быть обесчещенной.
Старая еврейка ненавидела этих «мерзавцев» не только с той поры, как начались преследования евреев, — она с самого начала ненавидела их смертельной ненавистью, пылавшей в ее сердце как раскаленный уголь. Стоило ей подумать о них, и огонь в сердце начинал сжигать ее. «Берегитесь, бог растопчет вас, как червей, негодяи!» Каждый раз, когда она встречала коричневорубашечника, лицо ее искажала гримаса отвращения. Она поклялась своему богу убить всякого, кто причинит зло Марион, даже если бы ее за это разорвали на части. По сто, по тысяче раз в день Мамушка убивала этих мерзавцев, хотя не могла свернуть шею и курице.
Мариан твердо решила защищать свою честь до последнего дыхания, независимо от каких бы то ни было клятв. Она знала, что в случае опасности не будет колебаться ни мгновения. Но, бог даст, до этого не дойдет. Ведь она и мухи никогда не обидела.
Кинжал Марион прятала в юбке, у правого бедра. Она научилась с молниеносной быстротой выхватывать его. Мамушка присутствовала при этих упражнениях и лишь на третий раз осталась довольна. Марион с такой быстротой вытащила кинжал и с такой яростью всадила его в воздух, что в самом деле никто не успел бы к ней прикоснуться.
— Очень хорошо, такому негодяю уже не встать, — с фанатическим блеском в глазах похвалила ее Мамушка, — только сумасшедший посмеет приблизиться к тебе, но помни, что среди этих мерзавцев немало сумасшедших, и будь начеку.
С того дня Марион всегда носила кинжал у правого бедра, отправляясь в Айнштеттен и даже играя на бильярде с гауляйтером. Это придавало ей спокойствие и уверенность. Она была убеждена, что своей отчаянной решимости, скрываемой под маской веселья, она обязана тем, что даже наглые солдаты не решались приблизиться к ней.