Гай Иудейский
Шрифт:
Действие начнется с пения хора перед вышками и декламации чтеца. Монолог напишу я сам. В монологе будет говориться о злодействах гвардейцев, предавших императора. О том, что его власть и его жизнь, невзгоды и заботы этой жизни есть как бы перекладина, на которой он распят как последний раб. Впрочем, о злодействах гвардейцев будет сказано не сразу, а в самом конце монолога. Сначала все будет туманно, иносказательно, но в конце вещи будут названы своими именами, и гвардейцы будут обвинены открыто.
В тот момент, когда все будет сказано, позади вышек поднимется мачта со скульптурой распятого императора, то есть моей. И сразу
Дальнейший смысл действа уже не имеет существенного значения, то есть для публики, а будет иметь смысл лишь для меня, Суллы и гвардейцев. Когда огонь станет сильнее и подожжет основание вышки, где будут стоять гвардейцы (вышка гвардейцев с деревянными опорами, тогда как вышка императора — с металлическими), у них останется лишь два выхода: либо попытаться спуститься по лестнице, по которой они поднялись на вышку, либо перебежать на площадку вышки императора и спуститься по глухой галерее. Спуститься со своей вышки они не смогут, потому что, как только в яме зажгут огонь, лестница, ведущая на их площадку, упадет. Им ничего не останется, как только перебежать на площадку императора. Когда они будут перебегать, Сулла откроет дверь клетки, запрет ее снаружи и быстро уйдет. А гвардейцы, попав на площадку императорской вышки, в самом деле окажутся в клетке. Им некуда будет деться, и они заживо сгорят. Я буду ожидать Суллу в конце галереи, и мы благополучно уйдем.
Я объяснил Сулле, что, когда он выйдет в дверь клетки, прежде чем запереть ее снаружи, он быстро снимет императорское одеяние и бросит его на площадку. После того как все окончится и гвардейцы сгорят заживо, люди обнаружат среди сгоревших тел металлические знаки императорского отличия и будут уверены, что император сгорел вместе с гвардейцами. Конечно, одного тела как бы не будет хватать, но ведь никто не станет заранее считать, сколько было гвардейцев на площадке: восемь, девять или десять. Так что смерть императора станет очевидной. Мы же с Суллой благополучно выйдем из города, переодевшись в самую простую одежду, сядем на заранее приготовленных лошадей и отправимся в Иудею, где и начнем нашу другую, новую жизнь.
Это я рассказал Сулле и спросил его, что он думает о моем замысле. Он отвечал, что все продумано великолепно и у гвардейцев не будет ни одного шанса на спасение.
Бедный Сулла! Бедный, несчастный, глупый Сулла! Он не предполагал, что и у него не будет ни одного шанса, потому что я не объяснил ему главного.
Он сможет войти на площадку императорской вышки, но не сможет покинуть ее, когда огонь начнет лизать опоры. Замок будет устроен особенным образом — открыть его изнутри невозможно. Он сгорит вместе с гвардейцами, а я в эти минуты уже буду далеко.
Я не утерпел и все-таки сказал Сулле:
— Как бы там ни было, но ты все равно побудешь императором. Не имеет значения, что ты играешь роль. Во-первых, никто этого знать не будет — все будут видеть тебя императором. Во-вторых, все мы в этой жизни играем какую-то роль. Знаешь, вспоминая себя мальчиком в военном лагере,
Сулла не отвечал, и лицо его было грустным. Я так и не смог добиться от него: хочет ли он побыть императором или нет. Минутами мне казалось, что он понимает мой настоящий замысел и чувствует неминуемость смерти. Я стал осторожно выяснять это, обсуждая с ним подробности предстоящего. Нет, он, конечно, не догадывался. Но тогда отчего на лице его была грусть, похожая на смертную тоску?
Впрочем, какое мне до этого дело! Может быть, такая грусть есть преддверие смерти, не осознаваемое человеком!
Не могу сказать, что мне совсем не было жалко Суллу. Порой я даже думал: «Как же я буду обходиться без него! В той, в другой жизни?» Но на то она и другая жизнь, чтобы в ней не осталось никого и ничего из жизни предыдущей. Кроме того, мне не нужны были свидетели: я должен был умереть для всех. Для Суллы, при всем моем желании, нельзя было сделать исключения. Ведь нельзя предугадать, как он поведет себя, когда я перестану быть императором: мы можем поссориться, и он захочет выдать меня. В конце концов, он может просто проговориться — человек есть человек. Я, правда, тоже могу проговориться, но это совсем другое.
Итак, с Суллой все было решено, оставались Туллий Сабон и гвардейцы. Конечно, мой замысел был беспроигрышным, но это только в том случае, если гвардейцы захотят войти в клетку. Если ничего не заподозрят. А ведь они вполне могли и не пойти. Нужно было заманить их, найдя причину, по которой они захотят пойти сами. Этой причиной могли быть угроза их жизням и моя собственная смерть. Я буду один, без охраны, в железной клетке, в каких-нибудь двадцати шагах от них. Лучшего времени, чтобы расправиться со мной, им не найти. Мне нужно было убедить в этом Туллия Сабона, и я пригласил его к себе.
Мы не виделись с того самого дня, когда казнили Клавдия. Дважды Туллий просился ко мне на прием, но я отказывал.
Когда он вошел, я почувствовал в нем напряжение. Он склонился передо мной достаточно низко и почтительно, но при этом, как мне показалось, очень осторожно, будто ожидая подвоха. Мельком оглядел комнату, встал так, чтобы не быть спиной к двери.
— Ну что, мой Туллий, — проговорил я холодно и со скрытой угрозой. — Я недоволен тобой и твоими гвардейцами. Я больше не верю в их преданность и решил во всем серьезно разобраться. Кое-кого из командиров придется отослать в дальние гарнизоны. Но имей в виду, это наказание будет самым легким. Только для нерадивых. Тот же, кто окажется замешанным в заговоре против меня — хоть как-нибудь, хоть самым ничтожным образом, — будет жестоко наказан. Сегодня я назначу сенаторов, которые будут разбирать это дело. Ты понял меня, Туллий? Ты хорошо меня понял?
Да, он хорошо меня понял, его рука невольно коснулась ножен. Я подумал: знай он, что его ожидает, он немедля вытащил бы меч и убил меня на месте.
— Отвечай, я жду!
— Не понимаю, император, — сумел выдавить он, — что ты имеешь в виду.
Он хотел еще что-то добавить, но я не дал ему говорить, остановив властным жестом руки (который, должен признать, дался мне непросто):
— Я недоволен тобой и не буду скрывать этого. Если ты виновен, ты будешь наказан по закону. Если нет, то будешь отправлен в провинцию. Туда, откуда я привез тебя в Рим. Это все, можешь идти.