Гай Иудейский
Шрифт:
Так что, несмотря на сомнения, я не отступил от своего замысла, и энергии для его исполнения у меня не стало меньше. В сопровождении солдат (не гвардейцев) я несколько раз посещал место строительства и наблюдал за ходом работ. Темпы меня вполне удовлетворили. Я сделал несколько замечаний, но в целом был доволен расторопностью архитектора и работой строителей.
Что же до скульптуры в виде распятого на перекладине, то сначала я по совету Суллы хотел вызвать скульптора из, Греции. Но потом решил, что обойдусь и своим, потому что совершенство скульптурного изображения в моем замысле не играло большой роли. Тем более что она нужна была только для одного представления. Ведь если бы я не собирался уйти навсегда, а остался в Риме, то на какое место можно было бы водрузить мою скульптуру в виде распятого
Пришедший скульптор долго не понимал, что я от него хочу, все никак не мог взять в толк, почему нужно изображать императора Рима, распятого на перекладине как последнего раба. Когда же он понял, то на лице его проявился явный страх: он стал бояться, что после окончания работы его накажут, а не наградят за содеянное — шутка ли, изображать императора столь, мягко говоря, непочтительным образом. Я старался ему все объяснить, ласково с ним разговаривал, но все было тщетно — на мои уговоры он кивал, но, когда я спрашивал, готов ли он приступить к работе, он отвечал, что никогда не посмеет изобразить императора подобным образом.
Я не думал, что возникнет столь неожиданное затруднение. Видя, что по-хорошему я уговорить его не могу, я, раздражившись по-настоящему, сказал, что в таком случае он будет немедленно предан смерти: его вывезут за город и распнут на перекладине и что, может быть, тогда он правильно поймет, чего хочет от него император. Он бросился на колени, умоляя пощадить. Я изобразил непреклонность, отвернулся от него и позвал стражу. Он завопил во весь голос и распластался у моих ног, умоляя пожалеть его маленьких детей, которые останутся без кормильца. Некоторое время я не отвечал, потом отослал стражу и приказал ему подняться.
— Хорошо, — проговорил я, глядя на него в упор, — я пощажу тебя. Более того, ты получишь щедрое вознаграждение, если сделаешь все как надо и в срок. В противном случае твои дети станут сиротами. И перестань причитать, я не могу этого слышать.
Он и в самом деле перестал причитать и смотрел на меня теперь со слезами чуть ли не умиления. Еще бы, я только что даровал ему жизнь!
Я велел оборудовать мастерскую для него тут же, во дворце, и поставил у дверей охрану — скульптор и его помощники не должны были покидать помещение до окончания работы и не должны были ни с кем сообщаться; все, что им было нужно, доставляли прямо в мастерскую.
Мне осталось заняться двумя вещами: текстом для чтеца и хора и гримом Суллы. Не стану говорить, что я обладал поэтическим даром, хотя в детстве, в доме моей бабки, некто Алкид, называвший себя поэтом (мне кажется, что называл только потому, что был выходцем из Греции, где, по моему мнению, всякий, кому не лень, слагает стихи), занимался со мной стихосложением. Его мудреные объяснения были мне непонятны, и я так и не научился отличать дактиль от хорея [26] . Для своего монолога я выбрал гекзаметр, наверное, только потому, что знал — величайшие поэмы написаны именно гекзаметром. Я не тщился написать величайшую поэму (к тому же для этого у меня не было времени), но величественность момента предполагала именно этот размер.
26
…не научился отличать дактиль от хорея… выбрал гекзаметр. — Дактиль (от греч. daktylos — палец) — стихотворный размер, образуемый трехсложными стопами с ударением на первом слоге стопы; хорей (от греч. choreios — плясовой) — стихотворный размер с ударением на нечетных слогах стиха; гекзаметр (от греч. hexametros — шестистопный) — стихотворный размер античной эпической поэзии: шестистопный дактиль, в котором первые четыре стопы могут заменяться спондеями — стопами из двух долгих слогов, по общей долготе равных трехсложной стопе.
Сначала у меня ничего не получалось, я никак не мог правильно сосчитать слоги и впервые пожалел, что так плохо слушал в свое время Алкида (не могу сказать, какой он был поэт, но уж со слогами у него, должно быть, было все в порядке). Я бился два дня, но, кроме нескольких строк, ничего не смог написать.
Разумеется, ничего не стоило заказать монолог какому-нибудь поэту, но как я мог быть уверен, что он не поймет моего замысла и не предаст меня — стража у дверей тут абсолютной гарантии не давала. Пришлось мучиться самому. Пришлось призвать на помощь Суллу. Он сказал, что тоже не силен в стихосложении, но что на моем месте он бы попытался подражать великим образцам. Я грубо отвечал ему, чтобы он помнил свое место, и велел ему уйти. Но когда он ушел, а я снова сел за сочинение монолога, я подумал, что в его предложении есть своя правота.
Велел принести из библиотеки несколько известных поэм и выбрал «Георгики» Вергилия [27] . Копаться в остальных мне было лень, а о «Георгиках» я довольно много слышал еще от Алкида, который, прикрыв глаза, помахивая рукой и завывая, любил читать наизусть большие куски. Надо было бы спросить, гекзаметром ли написаны «Георгики», но обнаруживать свое невежество мне сейчас не хотелось. Впрочем, какая разница, поэма и без того звучала торжественно. Почти наугад я выбрал кусок, собственноручно переписал его, оставляя большие пробелы между строками, и под каждой строкой стал подставлять свои слова с одинаковым количеством слогов. В некоторых местах, где было можно и подходило по смыслу, я оставлял слова и выражения автора. Через пять дней упорной работы мы с Вергилием наконец справились с монологом. Я прочитал его вслух, и он мне очень понравился. Нужен был слушатель, и я пригласил Суллу. Конечно, хотелось бы прочитать свое сочинение лучшему, чем Сулла, ценителю, но он был единственный, кто был посвящен в мою тайну.
27
…выбрал «Георгики» Вергилия— Вергилий Марон Публий (70–19 гг. до н. э.) — знаменитый римский поэт, в его произведениях наряду с эпикурейскими и идиллическими мотивами присутствует интерес к политической жизни Рима. Вершина его творчества — а также вершина всей римской классической поэзии — неоконченный героический эпос «Энеида» о странствиях троянца Энея (римская параллель греческого эпоса). Поэму «Георгики» («Земледельческие стихи») Вергилий написал в 36–29 гг. до н. э.
Кажется, я никогда так не волновался, зачем-то долго объяснял Сулле смысл написанного, мялся, вдруг заводил посторонние разговоры, отвлекался на что-то другое. Я и боялся читать, и одновременно страстно желал этого. Наконец я решился. Сначала голос мой был глух и невнятен, я задыхался и плохо проговаривал отдельные слова. Но постепенно, заметив неподдельное, как мне показалось, внимание Суллы, я почувствовал себя свободнее, голос мой окреп, дыхание стало ровным, и я уже декламировал, не замечая ничего вокруг, ощущая лишь великую, прежде мне незнакомую сладость звуков.
Когда я закончил, пот выступил у меня на лбу, а руки дрожали, и я не мог поднять глаз на Суллу. Стал перебирать бумаги на столе, поправлять одежду, зачем-то заглядывать в окно. Вдруг Сулла сказал как-то очень просто:
— Знаешь, Гай, а ведь ты мог быть поэтом.
— Оставь это, — отвечал я ему деловым тоном, — мне не нужна похвала. Скажи мне другое: понятно ли то, что я хотел там выразить?
— Нет, Гай, — снова проговорил Сулла, и теперь в его голосе слышалось неподдельное восхищение, — ты в самом деле мог быть поэтом. Не нужно быть знатоком, чтобы сказать: великим.
— Ну, так уж и великим! — усмехнулся я, но усмешка вышла какой-то жалкой, какой-то просительной.
— Нет, правда, я никогда еще не получал от стихов такого удовольствия. Понимаешь, они проникают в самую душу и что-то производят там. Не могу объяснить что, но что-то божественное. Нет, Гай, тебе нужно заняться этим — величие поэта может быть выше величия императора.
Он не останавливался, все говорил и говорил, и речь его лилась плавно. Я слушал не перебивая и все не мог наслушаться, хотя принимал самый равнодушный вид. Все внутри меня кричало: говори, говори, еще, еще! И он, словно слыша мой внутренний крик, говорил.