Газета День Литературы # 134 (2007 10)
Шрифт:
Ну вот теперь землицы запущенной, беспризорной необозримо, не надо за пахотный клин на вилах биться, кажется, поезжай Петр Лукич, из престольной в фермеры, засевай своё польцо, заводи элитных коровёнок, лошадёнок, правь сам своими пажитями, корми себя и Русь, никто тебе не указ, воля-вольная... Но что-то не шибко торопятся наш Петр Лукич и Иван Иванович на мать-сыру землю, чтобы обихаживать ее и плодить потомство, ибо куда легче ковать деньгу из воздуха иль харчиться в охранниках при детсаде... Мать-сыра-земя любит уважение к себе, почитание, да горб и мозоль, и от истинного, завещанного Христом труждания соблазнили ростовщики русского мужика. Теперь его житенным калачом на село не заманишь, знает он, где можно нынче лёгкую копейку сшибить. И потому на всём долгом пути до Зараменья редкий человеченко попадётся, стоит, сердешный, о край дороги, как пересохшая будылина, надвинув на глаза кроличью шапёнку, и то ли ветром его шатает, то ли от опохмелки валит с ног.
* * *
В такую долгую дорогу какие только мысли не забредут в голову. И вот, наконец, цель нашего пути Зараменье, когда-то село зажиточное, а нынче обгрызенное "мышами демократии"
Грустная взгляду картина всеобщей российской разрухи представилась, уже закиданные сосенником поля, кочкарники с пересохшими будыльями, развалины колхозного житья, полузанесённого снегом, в провалах которого гуляет сиротский ветер, – а далее, куда взгляд выхватит, шубняк ельников, чернь ольховников по сырям, мгла низких небес. Аукни и никто не отзовётся напуганной, заблудившейся душе. Даже не верится, что и там, за поворотом, куда пропадает отсвечивающий зеркальцем заколевший тракт, тоже, наверное, живут люди... Не странно ли, но именно это затерянное, сиротское, тоскливое место пало на душу художника Виктора Крючкова, когда он скитался с этюдником по срединной Руси, отыскивая натуру. Мало ли удивительных по красоте, душевной утончённости, намоленных мест под Москвою, на Владимировщине, под Ростовом Великим, по Волге-реке, а затормозило его в Зараменье. Сердцу не прикажешь... А название-то какое промыслительное, странное, чудное, отзывается той древней добылинной Русью, о которой мы почти все забыли, но названием реки, озера, урочища, погоста она нет-нет и напомнит о себе… Рамена-это и плечи христового воина-трудника, это и лесная глушь, но и солнечный просверк.
...На самом-то деле не мы выбираем место для рождения и житья, но Бог руководит нами. Однажды по случаю я оказался в лесном рязанском затишке, совсем чужом для меня, поморца, краю. Скажи кто, что именно здесь мне суждено будет укорениться,только бы засмеялся на подобные бредни. А затащил к себе в гости писатель Анатолий Ким в деревню Немятово. Блажь, одиночество, тоска, иль сердечное упорное приглашение человека, с которым мы тогда крепко дружествовали, – теперь-то и не припомнить, какие чувства повлекли. Да так ли и важно теперь. День ехали... Глушь, попажа скверная, дорог никаких, связи нет, электрические столбы скособочились, как пьяные, стоят до первого ветра, триста километров от столицы. Прибыли до места ввечеру... Вот, братцы, стоят два мира – столичный и деревенский, вроде бы рядом и совершенно ничем не соприкасаются, неотзывистые, как бы сердечно закаменелые... Переночевал в его убогом житьишке о два окна с полуразваленной печью, в окно заглядывает деревенская улица, поросшая травою. Утром проснулись, солнце на воле, голубое небо во всю ширь, роса студенистая переливается на лопухах, птички хлопочут, тужится, поуркивает вдалеке машина, пробираясь по дорожной хляби, в соседях звонко стучит молоточек по наковаленке – отбивают косу. И в то же время какая-то прохладная вселенская тишина. Потянулся Толя Ким на крыльце и улыбчиво, влажно глядя на меня восточными принабрякшими глазами, вдруг сказал весёлым голосом: "Давай, Володя, поселяйся и ты здесь на Мещере... Вдвоем будет веселее... Ты видишь, как у нас красиво". – "Никогда, – решительно отказался я. – Только у себя на родине." (Хотя никаких определённых видов на деревенский дом у меня тогда не было. Да и зачем... Родная Мезень ждала, мать, родовой закуток, река.)
Позавтракали и отправились просёлками по окрестным деревням до озера Светлое. А на обратном пути я и присмотрел себе избу в деревне Часлово. Широкая улица, поросшая муравой, дома в два порядка, кряжистые вётлы темно-зелёными облаками возле каждой избы... Случай – да, но он крепко повлиял на мою жизнь и как-то по-иному выстроил всю судьбу, из лоскутьев выкроил "иной кафтан", поначалу вроде бы узкий и пережимистый, а после и притёрся он к моему телу...
Помню, как хозяйка, слепая старуха, жившая при детях на стороне, просила у меня за запущенную старую избу две тысячи рубей и никак не хотела "скостить" ни рубя, да я особо и не настаивал. "А почему, дескать, бабушка, просишь две тысячи," – спрашиваю. "А дом-то у меня хороший, сынок, богачества в нем много, всяких шабаленок и добра не счесть", – отвечала старуха, помня прежнее житьё, когда она была еще молода, ядрёна, и в том крестьянском хозяйстве каждый нажитой лоскут действительно пригождался, каждая вещь имела свою цену, была значительной в нищей деревне и необходимой. А нынче все истлело, ушло в труху.
Примерно те же ощущения были и у отца Виктора, когда я поинтересовался домом.
"А почему ты именно тут укоренился?"
"Божий промысел... Я искал дом для мастерской во многих местах. Я всё лето ходил по деревням вокруг Максатихи пешком, а однажды подошёл вот к этому дому, что-то кольнуло во мне, и я сказал себе – это мой дом. Я обошёл его кругом, присмотрелся, потом решил метнуть нож в ворота. Загадал себе, если попаду в плаху – всё будет удачно. И попал. А в Москву вернулся – расстроился, денег-то нет. После картины у меня осталось четыре тысячи, а за жильё просили одиннадцать... Я режиссер, безденежье и безработица большая. Пока найдёшь сценарий, пока поставишь... Хорошо приятель нашёлся, ссудил, решили покупать на двоих, а позднее пристроить второй
* * *
Батюшка ждал гостей, но вот проворонил. Смотрим – рысит кто-то по дороге, только снежная пыль из под камаш. Он – не он, странный какой-то человеченко, вроде бы рязанский "плотняк", только без топора за опояской, улыбка во все лицо, протянутые руки издаля готовы к обьятиям. Если бы встретились в московской толчее, пожалуй и не узнал бы. Пятнадцать лет минуло, поди узнай, время подозрительно скоро вытачивает шкурёнку, наносит резцом множество перемен, а душу скоро снаружи не выглядишь, не одну чашку щец надо выхлебать, "да в разведку сходить", как любят выражаться литературные и киношные герои. Невзрач- ный мужичишко подошёл в скуфейке иль вязаном колпаке – не поймёшь, в камуфляжных штанах, на плечах какая-то линялая подергушка, пегая, сбитая набок борода, в шерсти застряла весёлая шелковистая стружка, за тонкими очками грустно-весёлые, удивлённые глаза. Вот эта искра во взоре, эта насмешливость, скорее въедливость к человеку, непременное желание вызнать собеседника до самых потаек, – пожалуй, и всё, что осталось от прежнего режиссёра, художника и ратного умельца. Так показалось мне в первое мгновение. Я-то уже заочно, пока ехали, выстроил для себя образ попа Виктора Крючкова, а он вдруг в моё представление не угодил, ни мясинки, ни жиринки не нажил человек на новой службе: наверное, ожидал я встретить чревастого, брыластого, степенного в походке иерея, чтоб щёки заревом, зимняя ряса из доброго чёрного сукна с лисьим подбоем, на груди священнический крест на серебряной цепи фунта на два, в глазах сладкая патока, в речах елей, через каждое слово "Господи, помилуй", да скорее кститься, чтобы отпугнуть бесов. С одним таким иеромонахом однажды схватились мы о вере, а через год узнаю, у него сын родился от прихожанки...
Если одежда – продолжение духовной сущности человека, а тем более священника, то нет нужды попу Виктору прихиляться, притворяться, строить из себя мужика, он в глубине сердца и есть тот самый русский человек с земли со всеми его повадками, он трудник, строитель, работник, он не видит никакого смысла тешить гордыню, искушая себя прелестями, отличаться на деревне от селян одеждою, он прикрывает свои моселки тем, самым затрапезным, "плохеньким", что на вешалке нашлось и в чём можно работать, не боясь опачкаться, и ценят-то его не за внешность, но все его знают в округе по душевным качествам как батюшку, во что бы он ни облёкся вне церкви, а весь сряд священника хранится в храме, дожидается в алтарной до новой службы...
"Володенька, хороший ты мой, не признал меня? – воскликнул, порывисто обнял, торопливо заговорил, будто прервал обет молчания. – Как ладно, что ты взял и приехал. Тут меня скорбя одолели, я нынче инвалид второй группы, но и строитель. Не случайно Бог нам даёт скорбя-то, чтобы за ними радость. А то как радость услышать... А за радостью снова скорбя... Далеко мы все друг от друга отступили, да. Чтобы не спать в ночи, кричим друг другу "Слу-шай! Вот и в лесу, когда дерева валят и опасность есть, кричим: "Бойся!" Вот эти два крика нам дают понять, что мы далеки друг от друга. Ладно, можно и на дальнем расстоянии дружно жить, если духом близки. Гвардия русская, те кто по вере остались русскими, те, кто ещё песню помнят, слово русское помнят, обряд, одежду, – не так их много, но и не мало по Руси. Мы замкнулись на себе и потому думаем, что нас мало и потому грустим и тоскуем. А мы должны знать, что мы есть, и вот потому: "Слу-шай!" Ты вот сейчас приехал ко мне, значит, меня услышал... А ведь, признайся, не хотел ехать-то, а приехал... Значит, потянуло и дело тут не во мне, – батюшка захлёбисто, густо засмеялся, хотя ничего смешного в его словах не было. – Значит и в тебе есть это: "Слушай!" Главная нынче задача – "сдруживаться". ...Сдруживаться не ради корысти, а чтобы знать о существовании людей общего духа по всей стране. Тут и списков никаких не надо вести, чтобы создать волну русского духа, верно?"
Батюшка оказался человеком философического склада, а подобные люди, как правило, не ищут удобного места и не ждут нужного повода, а открывают словесное ристалище там, где свела минута. Он, наверное, и не ждал ответа, но спешил излиться, выложить всё, что нагорело в мыслях, наслоилось на сердце в долгих зимних ночах под посвист замятели. Торопился, чтобы не забыть. Я же находился в лёгком смятении, мне надо было привыкнуть к новому образу, к превращению, случившемуся с Виктором Крючковым, я его, прежнего, почти не помнил, но только верно знал, что он был другим. Странно, но борода вехтем, рыжие густые свислые усы, толстые светлорусые волосы по плечи не старили священца, но как бы лишали определённого возраста. Батюшка жил как бы в гриме, и стоило лишь потянуть за парик, и сразу обнаружится прежний московский интеллигент… Что это – нарочитое опрощение, или естественное погружение в крестьянскую среду, когда все прежнее, нажитое отряхается, как наносной, лишний прах?.. Думается мне, такого вида священники были в веке шестнадцатом, когда попа на приход ставили сами крестьяне, заключая с ним договор за подписью, дескать, при плохом ведении службы изгонят его из храма. И тогда бороды не стригли, не умащивали маслами, не обихаживали волосок к волоску, но дозволяли ей расти по своей воле, ибо и сам Христос был с бородою "кущею". Да, тогда ещё жили настоящие мужицкие иереи со своим наделком пахотной земли, со своим тяглом и крестьянским двором, казалось бы, они окончательно пропали со временем, но вот есть же такой, и конечно не один по Руси подобный священец, что пытается жить не с прихода, а со своих рук... Наверное в Зараменье Виктор Крючков и встретил ту истинную жизнь, к которой тянулся, кою сыскивал пятьдесят лет, а выстраивать вот пришлось на склоне лет. И сколько тут случилось с ним несказанной радости, ведь у Бога никогда не бывает поздно, для доброго дела хватит и одного мгновения...