Газета День Литературы # 74 (2002 10)
Шрифт:
— И ничего я не считаю...
— А хочешь, я тебе подкину сюжетик для докторской? Вот она, система сбоев... В каждом деле ищи еврея, верно? — спросил Фарафонов заплетающимся языком.
Я понял, что выпроваживать гостя на улицу уже поздно; если что худое случится с мужиком, век себя казнить будешь. Я догадывался, что Фарафонов не ставит меня ни в чих ни в нюх, но я-то себе истинную цену знаю, и из простой обиды не стану навлекать на него несчастий; пусть живет человек по своей завещанной судьбе, которая к нему благоволит, как бы Фарафонов ни поскуливал по привычке; де Бог слезы любит.
— Ты знаешь, мне предложили академическую дачу. От дармового и дурак не откажется, верно? А после покойника Благоволина остался в доме его родич. Живет
— А при чем тут рояль?
— Вот и я Смидовича спрашиваю: а при чем тут рояль? “Потому что вещь габаритная, — говорит он. — А всякие габариты дают тень и скрывают истинность намерений... Вот, предположим, делаешь революцию для всех, а получаешь гешефт для себя...” Он же маленький ростиком, и когда потащили ящик, возникла в дверях невольная суматоха. Смидович решил бочком проскользнуть, чтобы создать в прихожей плацдарм для наступления...
Фарафонов гулко, с воем зевнул, обнажая зебры; коренные зубы были сплошь золотые. "Золото хорошо для пищеварения, — однажды пояснил Фарафонов. — Не бывает заворота кишок...” Он угрюмо, с тоскою пообсмотрелся, наверное, уже устал от болтовни и его потянуло баиньки, но свободного королевского ложа не находилось; Фарафонов заранее приглядывал себе нору, чтобы отлежаться до утра и не бывать в этом доме до следующего помутнения рассудка. Конечно, лучше провести ночь здесь, чем в вытрезвителе, где напинают и обчистят...
— И ты заплатил ему за палец?
— Ну, зачем же. За увечье заплатил дурак Косукхович... Мария Степановна, моя Нефертити, вы гулюшки? — позвал он хозяйку.
В комнате скрипнула кровать.
— Херушки, а не гулюшки... Привяжется, как слепой к тесту, и никак не отвяжется. Такой нахал, — бормотала моя Марьюшка, ширкая валяными отопками по полу. Она потеряла всяческое терпение и вместе с тем уважение к гостю. Старенькой надоел долгий шум, хотелось покоя... О! как я понимал её, ибо во мне зрела такая же буря, но я, уже зная будущее, смирял негодование.
Марьюшка появилась в проеме двери сниклая, сутулая, высоко задрав плечи. Фарафонов оскалился, сделал вид, что не расслышал укоризн. Но не стерпел, съязвил:
— Милая моя, Марья Моревна, да у вас никак горбишко за плечишки? А я вас было сватать собрался.
— Ну и что? Эка невидаль... У всякой бабы горб спереди иль сзади.
— Так лечить надо... Я вас к знаменитому профессору в Кремлевку отвезу. Рядом с президентом повалят и платить не надо... Я узнавал: койка в палате свободна. Будет ночная ваза из чистого золота, и молоко из колхоза “Сердобский",
У Фарафонова язык без костей; лепит первое, что придет на ум, вроде бы с придурью, но всё складно как-то, с приговоркой. Видно, что прошел хорошую выучку в ЦК, где умели лепить горбатого.
— Горбатого только могила исправит, — глухо, но с улыбкою, откликнулась Марьюшка, с интересом разглядывая стол, словно бы без её участия обновились закуски и заедки; но там лишь прибавилось пустых бутылок...
Сердиться на Фарафонова она не умела, не любила и тайно побаивалась, как всякий смирный русский человек до времени боится власти.
— Да поди не каждого? — затеял Фарафонов новый разговор и снова длинно, с мучительным вскриком зевнул, словно затягивали на горле удавку.
— Каждого, милок, каждого. Такой гнетень навалят, любую спину испрямит. Это у татар, сидя. Там уж навсегда с горбом... Ага... И воскреснут с горбом... А мы народимся все прямые, как младени, без горбика.
Фарафонов снова мучительно с завыванием зевнул, стал теребить мокрый носишко, заламывать его на сторону, чтобы не уснуть; что-то вдруг раздвоилось у него внутри, сломалось, и стал Фарафонов походить на старого сморщенного ребенка.
— Ложились бы вы спать, Юрий Константинович. Уж, кабыть, не молоденький, в больших годах, а живете на рысях, бегом да скоком, — пожалела гостя Марьюшка. — Для вас постель налажена.
— В чужом дому не сплю. Боюсь помереть не в своей кровати. Сколько обузы... Скорая, милиция, дознание. Замучают без причины... Я лучше сердечных капелек приму и сон прогоню, — Фарафонов дрожащей рукою, расплескивая, худо попадая в бокал, налил коньяку. В бутылке еще оставалось много. — Пить или не пить, вот в чем вопрос! — Язык уже окоченел, заплетался, губы намокли и пошли пузырями, словно бы утроба переполнилась всклень... Да и то, сколько можно пить, сколько можно насиловать себя и для какой нужды? Словно бы кто-то враждебный, стоит за спиною и неволит, направляет руку... Фарафонов выпил с таким мучением, так окаянно затряс головою, что я подумал, вот его сейчас вырвет на кожаную желтую куртку с бархатными лацканами и на голубой галстук с толстым узлом, и на белую сорочку с черным воротником. Но Фарафонов одолел проклятое вино и победно вскричал: "Артиллертисты, Сталин дал приказ! Артиллеристы! Зовет отчизна нас!.."
Я понял, что Фарафонова не сломает никакое проклятое вино, ибо так умеют пить только наши "органисты". И потому наша разведка лучшая в мире!
Пока я прибирал на кухне, Фарафонов, хоть и был без ума, неслышно уполз в свое заповеданное логово за книжные шкафы, подсунул под голову стопу журналов "Наш современник", которые в трезвом состоянии просматривал с презрением, — и с оглушительным храпом беспечно уснул...
Утром Фарафонов, несмотря на мятое, с кулачок, лицо и плотвяные розовые глазки, был холоден, деловит и строг... "Насчет невесты я всё устрою, старичок. Всё будет тип-топ, — сказал, затягивая под горлом голубой галстук. И добавил. — Не пойму как, но ты на меня благотворно действуешь... На месте Ельцина я бы тебя не выгонял, а держал при себе юродом..."
Фарафонов еще чего-то нагородил без пути и ушел, потряхивая своим грузным портфелем, в котором, судя по весу, кое-что еще сохранилось из напитков. Знать, приходить в чувство членкор собирался в другом, более благородном месте, где подают французский коньяк и черную икру в фарфоровой тарелке восемнадцатого века, а хлебают её серебряной ложкой...
По городу мела поземка. Я провожал Фарафонова взглядом, низко склонившись с балкона, словно хотел вывалиться. Дома стояли, как привидения. Москву затягивал хаос. За Лосиным островом вздымался черным шлейфом пожар, застилая половину неба, в окно натягивало зловещим дымом. В ущелье с протягом гудел ветер, выдираясь на волю, кидал охапками снег, заталкивал людей в подьезды. Смерть сулилась отовсюду, откуда и век не ждалось. Уходящий Фарафонов сверху был похож на засохшую будылину в зимнем поле, уже отсеявшую семена... А счастливые Фарафончики разбежались по белу свету подальше от погибающей земли, оставив отца своего замирать в одиночестве... Вот и плодись после этого... Господи, прости меня грешнаго, и помилуй.