Газета День Литературы # 94 (2004 6)
Шрифт:
Как скорбный реквием у кровавой черты времени, разделяющей два образа жизни российского общества, кульминационным катарсисом наполнено стихотворение, которое сочту своим долгом привести полностью:
По убиенным в том кровавом,
не старом — новом октябре,
рыдают на поляне травы,
рыдают сосны во дворе.
но и она — навзрыд, навзрыд.
Как будто и в меня стреляли,
как будто и мой сын убит.
Убийц я знаю поименно,
но что слова мои — щелчок...
И, как от правды отвращенный,
о радости вещает Бог.
Нет, к мщенью я не призываю,
но до тех пор, пока они
себя героями считают,
я — как виновен без вины.
Из разных стихотворений складывается трагический образ Времени, который не заслонишь никаким фоном либо лоном природы. Ни тогда, когда поэт возбужден от нахлынувших радостных впечатлений и спешит поделиться ими: ”И мне вослед самой Европы звенел веселый женский смех...” Ни тогда, когда на миг, на час, на день в природе наступает благостная гармония:
Лампадками гроздья зажглись,
и сосны над заводью речки
уставили в синюю высь
свои розоватые свечки.
И ни тогда, когда он исполнен жизненных сил и безудержных чувств, и в порыве любви ко всей вселенской красоте уверенно восклицает: ”и поцелуем с губ-тюльпанов я лепестки сорву — не раз!..”
В поэте борются два лирических начала: сокровенно-родниковое, идущее от природы, и глубинно-гражданственное, вызываемое неприятием несправедливостей в обществе. С горькой иронией он декламирует:
Пей-гуляй, братва лихая,
и круши весь белый свет...
На тебя, как на Мамая,
до сих пор управы нет.
При этом Иван Переверзин никогда не теряет нити сопричастности к народу России, а через него — и ко всему человечеству, к планете ( "будто разом всю планету на хребте тащу своем" ). А изначально — ко всей Вселенной. пусть он сам бывает и "забыт, оболган,
Видите, всё же преобладает начало первое, первородное. Поэту важнее всего, "чтоб остался дух сосновый, земляничный дух в бору" . И он стремится видеть мир под крыльями "птиц вечности", которые "реют повсюду и в небесные трубы трубят" . В стихотворении, которое так и названо "Птицы вечности",— они незримы, они с едва различимыми голосами. Услышать их может лишь сам поэт. И пенье их не заглушают для него никакие орущие и зловещие звуки: "Мы оглохли от хриплых и разных свистунов на руинах основ, от пророков ленивых и праздных, извращающих истинность слов" . И спасение от всего этого может быть только там, где божественное мироздание наиболее полно проявлено на Земле. Не на родном ли для И.Переверзина суровом Севере? Да, скорее всего, именно там — где туманные ландшафты северной тундры или глухомань сибирской тайги,— в тех местах, что много чище мест, где суета сует, политические страсти и раздоры.
А в идеале, конечно, рай можно найти и обустроить по всей России:
Жить и жить бы спокойно и тихо
в мирозданье, где есть тополя,
где цветет-доцветает гречиха,
дышат свежестью меда поля.
Мельник с неба просыпет мучицы —
мы и сыты, и с хлебом живем...
Птицы вечности, вечные птиц
ы,
я не знаю, что в сердце моем.
Мистические мотивы всё настойчивее вторгаются в стихи И.Переверзина. Кажется, трагическое восприятие мира не покидает поэта и в минуты радости. И доминантным, ведущим всё настоятельнее становится мотив смерти. У него уже немало стихов о смерти. О смерти, остро оттеняющей жизнь, дающей ощутить леденящую тонкость граней между жизнью и смертью: "А пока, измочаленный страшно, я живу, своей смерти назло. Ах, как жизнь безоглядно прекрасна! Оттого-то и жить тяжело..."
Смерть в его стихах имеет поначалу зыбкий, не обретший плоти образ, но он уже тревожит, а то и будоражит дух и душу. И когда становится трудно от его неясного, но явного присутствия, поэт готов на опасный вызов:
Я смерть зову: а ну, явись,
приди с распахнутым забралом —
не для того, чтоб рухнуть вниз
безвольно с пьедестала.