Газета Завтра 196 (35 1997)
Шрифт:
Тот же Заболоцкий, как бы и отвергая свою формулу творчества, утверждал, что “Душа обязана трудиться”, и, кстати, сам в позднюю пору своей работы в поэзии пришел к этому труду. У нашего поэта мы видим только тренировку глаза и руки, упражнения язвительного интеллекта, а концовка одного стихотворения — “А днем мы едим бутерброды с чаем И ничегошеньки не замечаем”, — как видно, является и единственным кредо поэта.
В отличие от стихотворца, о котором мы столь подробно говорили, его собрат по перу дает нам значительно меньше материала для “исследований”: одна тонюсенькая книжка-”мотылек” с двумя десятками стихотворений да три-четыре подборки
…Два обстоятельства бросаются в глаза, когда знакомишься с творчеством Ивана Голубничего: отсутствие проходных стихов, стихов ни о чем (“цветочки-лепесточки” или “мушки-паучки”) и весьма редкая в нынешней ситуации принципиальная отстраненность от “злобы дня”, от “газетной” публицистики. И если первое обстоятельство способно вызвать только одобрение со стороны и критики, и читателя, то второе, пожалуй, может отозваться и нареканиями, и сетованиями. А между тем оба они имеют единую основу и обоснование.
Привычная атмосфера для поэтического мира И. Голубничего — смятение и предчувствие катастрофы, трагедии. Вот — полностью одно из характерных стихотворений:
Когда устанешь от пустых затей
И примешь тихий постриг в отдаленном
Монастыре, среди дубов и кленов
В молитвах и блаженной нищете…
Потом, когда, приблизившись к черте,
Которой нет светлей и сокровенней,
Познаешь Бога в тайном откровенье,
Уста запечатлевши на Кресте -
В твой смертный час пусть Ангел осенит
Тебя крылом и чистою молитвой,
Пусть будет светлым твой последний сон!
… Я просыпаюсь. Тишина звенит.
Рассвет пронзает ночь холодной бритвой.
Кошмарный день встает со всех сторон.
“Пограничье” в эпохе и в душе… Может быть, некая схожесть исторических, политических ситуаций определенным образом “роднит” поэта с литературой серебряного века. “Тихий постриг в отдаленном монастыре” — естественный, по-человечески понятный первый порыв: укрыться, уйти от того страшного, может быть, конечного, что готовят тебе злые сатанинские силы вспомним, в подобной предгрозовой атмосфере, в августе 1914 г., А. Блок выдохнул:
Славой золотеет заревою
Монастырский крест издалека.
Не свернуть ли к вечному покою?
Да и что за жизнь без клобука?..
Но не другой ли мотив главенствует и заглушает первый в стихотворении И. Голубничего: “…Познаешь Бога в тайном откровенье, Уста запечатлевши на Кресте?” Осеняющее крыло Ангела и “чистая молитва” можно, видимо, назвать и меркантильностью наше обращение к Богу в минуты роковые, но ведь в конечном-то итоге не
“Страдание… есть состояние духовное, светоносное и окрыляющее оно раскрывает глубину души и единит людей в полуангельском братстве оно преодолевает животное существование, приоткрывает дали Божии, возводит человека к Богу, побеждает отчаяние, дает надежду и укрепляет веру. В страдании тает тьма и исчезает страх”. Это все тот же Иван Александрович Ильин, к которому я так часто обращаюсь здесь не только потому, что он был одним из первых наших мыслителей ХХ века, но потому также, что именно серебряному русскому веку посвятил он несколько своих исследований.
“Кошмарный день” в приведенном выше сонете И. Голубничего — это не самое сильное определение “исторического процесса” в творчестве поэта. В “Триптихе” кровавая картина из прошлого — солдаты, “шаг чеканя”, уходят из растерзанной ими страны, “И каждый, несомненно, был герой”, — представляется явью, точной копией — в грядущем: “И примет власть надменный имярек, И кровью обратятся воды рек… И зацарят средь выжженных пустынь, Глумясь над прахом попранных святынь”.
Ничто не проходит бесследно — знает И. Голубничий (одно из его стихотворений так и называется “Дом помнит все…”) в человеке слишком много еще до-духовного, инстинктивного:
…И пустота из каждого угла
Глядит в глаза с какой-то странной болью,
Вползает в дом, парализует волю,
Толкает на ужасные дела…
(Обратите внимание на близость эпитетов: “Кошмарный день” — “ужасные дела”). И потому — рефреном — через все стихи поэта проходит: Бойся страшных дел! Не сотвори зла… Поэтому столь часты в этих стихах видения смерти (удивительно ли, когда она, насильственная, стала сегодня нормой нашего существования?), поэтому так часто автор обращает взор к спасительному Ангелу, и потому он, Ангел, ввиду этого “кошмарного дня” имеет столь “скорбный” лик (так и книжка называется — “Скорбный Ангел”).
Слишком пристально внимание поэта к окружающему, больно горька в нем горечь от непостижимости сущего:
Привычные лица, постель и окно,
Простые владенья мои
Хочу я увидеть, но вижу одно -
Пустые глазницы свои.
Не остается в этой смятенной душе места для “быта”, для “хлеба насущного”, даже — для природы, даже — для любви, имея в виду “конкретную” любовь к женщине. А относительно злободневности: разве это бегство от нее — попытка проникнуть в непостижимое, предотвратить “ужасные дела”? Да, может, это и есть самый злободневный отклик на нынешнюю трагедию России:
…Горели подмосковные леса,
Спокойно спал палач в своем дому
И сумасшедший слышал голоса.
И Август плыл в удушливом дыму,
Безжалостно сжигая эту твердь,
Сомнительный, ненужный никому…
Я раньше думал — так приходит смерть.
Может, это и не о том черном августе 1991-го, который определил столь трагический излом в нашей истории (хотя почему тогда он отмечен прописной литерой?..), но мы, современники поэта, свидетели и участники непосильных для ума и сердца катаклизмов, воспринимаем эти стихи именно как “злобу дня”, как набат, напоминающий о безвинно пролитой крови и о том, что палач преспокойно спит… “в своем дому”? Своим домом он сделал уже Кремль, своей вотчиной — считает всю Россию…