Газета Завтра 236 (75 1998)
Шрифт:
– Как тебя зовут?
– спросил Кудрявцев.
– Анна.
– Анна… - повторил он. Имя показалось гулким и холодным, как этот безлюдный дом. Но он был благодарен дому. Был благодарен имени.
– Если хочешь уйти, попробуй с первого этажа, из окна. Не заметят.
– Останусь.
– Будет обстрел.
– Все равно.
Она понесла свой графин с вишневым сиропом дальше, туда, где на лестнице примостился Чиж. А у Кудрявцева осталось ощущение от ее холодного имени, гулкого, как затихающий звук.
Ему начинало казаться, что он допустил непоправимую ошибку. Ночью, когда раздобыли оружие, им следовало тут же уйти. Метнуться сквозь черно-красные тени пожара к привокзальным строениям. Вдоль колеи, мимо вагонов, подальше от злосчастного
Теперь в этом каменном доме, в мешке, он обрекал на смерть четырех солдат и эту молчаливую женщину, выставлял их, как Филю, под пули врагов.
Его решение - занять оборону, защищать вокзальную площадь до подхода морпехов, выполнить приказ генерала - абсурд и безумие. Бригада разгромлена, и некому выполнять приказ. Разгромлена по вине генерала, и никто не вправе от горстки уцелевших солдат требовать выполнения приказа. Войска не придут на помощь. Генералы - трусы и воры. Министр - лгун и гуляка. Небось, парится в утренней баньке, отмокая от ночной попойки. В Москве - богатеи и жулики, дурные, опившиеся мухомором депутаты, косноязычный, корявый, как вывороченный пень, президент. Разбазарили Родину, разорили и исковеркали армию. Остатки ее, из необученных крестьянских сынов, на изношенной технике, с тощим запасом еды, бросили на убой. На войну, не ясную по задачам и целям. Направили в город, населенный не врагами, не фрицами, а русскими тетками, чеченскими стариками. И эти соотечественники, наливая в стаканы вино, поднося шампуры с бараниной, вонзили нож в розовое горло комвзвода, испекли в угольки бригаду и только что застрелили Филю, который лежит на снегу, словно маленький темный зверек. И, быть может, еще не поздно долбануть из гранатомета в грузовик, подорвать “шмели”, взметнуть над площадью красный шар огня и рвануть к вокзалу, к спасительной колее, уводящей из города в степь.
Он сидел, горевал, и что-то мешало ему отдать приказ к отступлению. Какая-то тяжелая угрюмая сила придавила плитой, удерживала на месте. Вменяла ему, капитану, забытому генералами, оборонять вокзал, сторожить остывающее кладбище бригады, тусклую стальную колею, по которой должны же через час, через два, если остались в России войска, если остались русские люди, должны подойти морпехи.
Он увидел, как из соседних садов, убеленных еще не растаявшим снегом, над которыми краснели черепичные и железные крыши, из близкого проулка появился человек. Один, в пальто, в зимней шапке, нахохленный и сутулый. Неловко, по-стариковски передвигал нестойкие ноги. Нес в руках флаг, сине-бело-красное полотнище. Не белое - знак переговоров и перемирия, не зеленое, чеченское, с изображением какой-то зверюги, а трехцветный российский флаг, необычный и нелепый среди поверженной российской бригады.
– Какой-то доходяга, - сказал Чиж, осторожно и недоверчиво выглядывая, - идет на полусогнутых!
Человек шел не к дому, а наискось, к грузовику. Были непонятны его намерения, его маршрут, место, откуда он вышел, и место, куда направляется. Он производил впечатление слепца, идущего с флагом долгие километры, много дней подряд. Теперь он пересекал эту площадь, попавшуюся ему на пути, не ведая о вчерашнем побоище. Пройдет со своим флагом сквозь обломки танков, посты чеченцев, кварталы домов - и канет, растворится в зимнем тумане.
ЧЕЛОВЕК ДОШЕЛ до грузовика, опустил флаг. Скрывавшиеся чеченцы приняли его, и некоторое время их не было видно. Через минуту человек показался. В руках его был мегафон, желтый, как огромный лимон. Он несколько раз прокашлялся, и мембрана направила его металлический стариковский кашель в окна дома.
– Русские солдаты, э-э-э!.. С вами говорю я, депутат Государственной
– Я - депутат… - мегафон взвыл, словно в него вместе с ветром залетела огромная муха, заглушила слова. Кудрявцев не смог разобрать фамилию депутата: то ли Кораблев, то ли Кобылев.
– Я нахожусь здесь по поручению Думы, э-э-э… и российской общественности, э-э-э… которая возмущена развязанной войной в Чечне, э-э-э… и требует прекращения военных действий…
Было необъяснимо появление пожилого депутата среди кровоточащей площади Грозного с дымными остатками бригады, среди чеченцев, которые радостно и свирепо торжествовали свою победу. Стремились добить последний хрупкий оплот обороны, засевших в доме солдат. Кудрявцев стиснул в кулак таяющие остатки сил, чтобы выдержать удар победителей, а этот старик с развернутым российским флагом пришел под защитой чеченских стволов, дует и блеет в чеченский мегафон. Это походило на мираж, возникший в переутомленном сознании.
Отделенное туманным пространством желтое пятно мегафона продолжало вибрировать, словно транслировало голос бекаса:
– Вторжение российских войск в маленькую Чечню, э-э-э… расценивается мировой общественностью как акт агрессии, э-э-э… и противоречит конституции… Многострадальный чеченский народ перенес столетний геноцид, э-э-э… как во времена царя, так и во времена Сталина… Нуждается в защите и самоопределении, э-э-э…
Казалось, в руках старика находится огромный желтый бекас. Это его голос, его металлическое верещанье слышали солдаты. Бекас верещал и выблеивал о многострадальном чеченском народе ему, Кудрявцеву, который только что в черно-красной, как бред, ночи потерял бригаду, видел, как грузили на платформу обгорелые трупы товарищей, гнали колонну пленных. В зимнем саду его взводный, чистенький, как фарфоровый ангелок, захлебнулся кровью, посаженный на чеченский нож. Чеченцы, передавшие старику мегафон, застрелили Филю. И теперь этот чахлый старец, превратившись в желтого бекаса, вещает им о какой-то конституции.
– Хватит проливать кровь, э-э-э!.. Русские солдаты, говорю вам как представитель российской власти, э-э-э!.. Сложите оружие, э-э-э!.. Это не будет считаться пленом, а поступком совести!..
Слепая бешеная сила поднималась в душе Кудрявцева. Ломила виски, напускала в белки дурную кровь, застилала разум красной поволокой. Мямлящий стариковский голос, наложенный на железные колебания мегафона, слышали не только засевшие в доме, но и сожженные, превращенные в обгорелые кости, кто еще лежал среди танков, висел в остывающих люках, смотрел провалившимися выкипевшими глазами, скорчился, обклеванный вороньем. Они слушали и ждали, что ответит Кудрявцев.
– Что он там блеет, козел?
– Чиж беспокойно обернулся к Кудрявцеву.
– Куда он нас вызывает?
– Пойди в квартиру, - приказал Кудрявцев, - разыщи какой-нибудь картон. Сверни в рупор. Я ему отвечу.
Чиж убежал, а Кудрявцев занял его место на стуле у разбитого окна. Продолжал вслушиваться в мегафонные свисты и трели. Старался спасти свой рассудок от помутнения. Убирал с подоконника подрагивающий автомат.
“Почему, - старался он понять, - почему этот депутат не здесь, в осажденном доме, не с малой горсткой русских обреченных солдат, а с чеченцами, чьи автоматы в нагаре после расстрела бригады? Почему московская власть, все эти журналисты, артисты, говорливые мужчины и женщины, заполонившие телеэкран, - не с ними, русскими солдатами, захлебнувшимися в крови? Почему ненавидят Кудрявцева, его лицо, его оружие, его мундир, его речь, ненавидят его способ жить, который является ничем иным, как верностью присяге, которой он присягнул своей несчастной, забитой и расклеванной Родине, напоминающей эту разгромленную обезображенную бригаду? Почему ненавидят его, Кудрявцева?”