Газета Завтра 277 (12 1999)
Шрифт:
— Прививку тоже придется сделать. Понимаете ли, тут вопрос этики. Я сам делаю прививку раз в неделю. Любая поблажка, любое нарушение принципа неминуемо влияют на нравственный климат в обществе. Не хочется повторять прописные истины, вы их знаете не хуже меня. Массу убеждают не слова, как бы правильно они ни звучали, а личный пример руководителя. Я ничего не скрываю от народа, и он отвечает слепой любовью. Проблема — народ и власть — извечна. Возьмите того же покойного Масюту. Не скажу, чтобы он был законченным мерзавцем, нет, но частенько позволял себе то, что запрещалось другим. И его в конце концов раскусили.
— Но принудительная прививка, — слабо возразил Спиридонов, — в каком-то смысле вступает в противоречие с конституцией, разве не так?
— Кто вам сказал, что принудительная?! В том-то и штука, что у нас никто никого ни к чему не принуждает. Не хватало нам тридцать седьмого года. Да пообщайтесь с людьми, они все сами расскажут. Свободный выбор масс — вот основной постулат демократии. А вы говорите принудительная! Озадачили вы меня, голубчик...
Озадаченный, он нажал кнопку, глядя на Спиридонова с какой-то просветленной, детской обидой. Стремительно влетела секретарша.
— Проводите господина журналиста, Леонора Марковна, — обратился к ней Монастырский. — Не сложился у нас разговор.
— Почему же не сложился, — возразил Спиридонов, со страхом вглядываясь в окончательно, как по волшебству, остекленевшее лицо мэра. — Вы мне очень помогли, спасибо.
— Не с добрым сердцем вы к нам завернули, голубчик. Камень прячете за пазухой, а зря. У нас секретов нету. Уведи его, Лера!
Секретарша потянула Спиридонова за рукав, что-то прошептала на ухо: он не понял. Завороженный поплелся за ней, от двери оглянулся. Монастырский стоял посреди кабинета, задумчиво чесал пятерней за пазухой.
В приемной секретарша ему попеняла:
— Расстроили вы Герасима Андреевича, нехорошо это, не по-божески.
— Но чем, чем?!
— Вам виднее... К нам всякие наезжают. Да все норовят с подковыркой, с претензиями. А вы лучше подумали бы, какой он человек. В одиночку какой воз на себе тянет. Нет бы просто посочувствовать, уважение оказать. Куда там! У каждого своя гордыня. Вот и рвут ему, сердечному, душу на куски.
Спиридонов еле выбрался в коридор, беспомощно огляделся. Тихо, просторно, ковры и закрытые плотно двери.
Он уже знал, что делать. На лифте опустился до второго этажа и прошел по коридору, пока не уперся в туалет. Вошел внутрь: мрамор и инкрустация. Кабинки со шторками. Розово-снежные унитазы, как гвардейцы в строю. И высокое окно — о, удача! — с полураспахнутой рамой.
Выглянул — можно спуститься, хотя есть риск поуродоваться. Но выбора не было. Он был уверен, что на выходе из здания его обязательно перехватят. Откуда взялась уверенность, объяснить бы не с мог: опять действовала безошибочная интуиция журналиста, которую можно сравнить разве что с чутьем висельника.
Преодолевая робость, растянулся на подоконнике, как черепаха, достал правой рукой до перекладины пожарной лестницы, оттолкнулся, повис, ударясь коленкой о железную стойку. Потом еще боком приложился. Но это все мелочи. Откуда и ловкость взялась. Через минуту твердо стоял на асфальте. Вздохнул с облегчением, но, оказывается, рано.
Из-за угла дома показались двое мужчин среднего роста и неприятной наружности. Род их занятий выдавали походка и скошенные затылки, а также проникновенно светящиеся глаза.
— Ишь какой прыткий, — восхитился один. — Прямо акробат.
— С утра рыщет по городу, — сказал второй, — а мы за ним, за пидором, гоняйся.
— Господа, тут какое-то недоразумение, — попытался отговориться Спиридонов. — Наверное, вы меня с кем-то спутали.
— Обезьяна московская, — удивились оба сразу, — а разговаривает.
После этого он получил удар поддых, который поставил его на колени. Били его недолго и как-то нехотя. Пока он приходил в себя после очередного пинка, покуривали и обменивались репликами.
— Тучка подозрительная, — говорил один. — Как бы дождик не натянуло к вечеру.
— Вряд ли, — отвечал другой. — По радио передавали — без осадков.
Потом кто-нибудь небрежно осаживал его пару раз ботинком по почкам. Спиридонова, как каждого уважающего себя репортера, били в жизни часто, и он отлично понимал, что ему делают профилактическое внушение, а вовсе не хотят убить.
Рашидов оказал ему честь, снял лично показания. Он был громоздок, улыбчив, с белыми, яркими зубами, с луноликим, смуглым лицом, вместо глаз плавали вокруг массивного носяры два непроницаемых нефтяных озерка. Людей с такой убедительной внешностью Спиридонов раньше не встречал, но по-прежнему лелеял в себе план побега и спасения. Живучесть россиянских независимых журналистов поразительна, и, кажется, Рашидов об этом догадывался.
— Что же ты, вошик поганый, — спросил он с многообещающей ухмылкой, — Родину не любишь?
— Почему не люблю? — Спиридонова, перед тем как доставить в кабинет, ополоснули в душе и почистили. — И Родину люблю, и всегда был законопослушен. Справки навести легче легкого. Пожалуйста, вот все мои телефоны. Позвоните в газету. Или вот, если угодно, сотрудник ФСБ. Или вот, прокурора. А вот администрация президента. Уверен, вы получите самые надежные рекомендации, и наше маленькое недоразумение разъяснится к обоюдному удовольствию.
— Недоразумением было, — сказал наставительно Рашидов, — когда ты полез, вонючка, к нам в город с бомбой в кармане.
Спиридонов понял, что маразм крепчает, и затих, бессильно поникнув на стуле.
В комнату вбежал худенький невзрачный господинчик с кожаным чемоданом и за три минуты ловко снял у него отпечатки пальцев. Даже протер ему подушечки ваткой со спиртом. Кивнул Рашидову — и исчез, как тень.
— Знаешь, кто я? — спросил Рашидов.