Газыри
Шрифт:
Не поймет бабушка — она живет себе в другом мире. Давно!
Только над строкой сосредоточишься, она — снова:
— Да опять подумала, Гурочка: чи ты тут?
Старость — не радость, дело ясное. А ей за восемьдесят. Вполне понятно: склероз.
Но вот все чаще и чаще вспоминаю ее негромкий и задумчивый голос, звучавший для меня тогда еле слышным эхом давно прошедших времен:
— Ночью у хате тихо, и вдруг в стекло от-так ногтем — стук! Повернешь голову, а он тебе в окно язык показывает… Черкес! Пока папаша за винтовку, пока во двор
В который раз вдруг начнет рассказывать, как по воду ходили непременно «гуртом», непременно в сопровождении конных казаков — по бокам, сзади и спереди.
— Тут же украдут — у-у-у!.. Это не дай Господь: заговориться с подружками или начать ворон считать — тут же тебя не будет, тут же!.. Нюрка Чикильдина вот: вроде и не раззява, а до сих пор у их! Старая теперь, страшная, дажно, как и я. А все там!
Такие бури над полусонным миром пронеслись, а она — там, видите ли.
Да где, покажите мне его теперь, это мифическое «там»!
Станешь объяснять: — В другое время живем, бабушка! В другую эпоху…
— Как, как ты ие? — она перебьет.
— Эпоха, бабушка, — так теперь говорим. После революции. Теперь все иначе: у меня вон лучший друг — осетин, Черчесов Жорик, ты знаешь ведь… Дак потому и спрашиваю, — опять она за свое. — Чи ты дома?.. А то пойдешь куда за им, а там…
Ну, что ей, и действительно, — это «другое время», другая эта «эпоха»?
И вот они уж ничто — и для меня тоже.
— Куда уходишь — докладывай нарочно «командирским» тоном наставляю старшего внука, Гаврилу. — Непременно скажи, когда вернешься. Где тебя искать, если ты мне вдруг срочно понадобишься.
— Зачем, — недоумевает он чуть ли не с сердцем, — я бы тебе срочно понадобился, дедушка?
Мол, сделать очередное внушение? Еще разок. Лишний!
А тебя лишний раз тянет заглянуть в комнату, где над моделью «Титаника» корпит младший внук:
— Тут, Глебка?.. Ну, занимайся, занимайся.
Ты давно это все прошел, а они еще нескоро поймут, как не понимают до сих пор их родители, мои сыновья, что эти два свившиеся воедино казачьих начала рвут нам душу: вольница без конца и края и постоянно пульсирующее в ней — как они там? И — где?
Краюха и шмат сала
Волосы мои теперь давно побелели, но пока не выпали, держатся еще крепко, а четверть века назад, когда жил в Краснодаре, густели как хлеба на хорошем кубанском поле — только и того, что не колосились… Немудрено поэтому, что у людей скептического ума, у глубоких аналитиков прическа моя вызывала определенные сомнения, в том числе, выходит, и морально-этического плана.
В семьдесят пятом году нас, нескольких делегатов предстоящего съезда писателей России, пригласили для напутственной беседы в крайком партии к главному тогда — по штату — кубанскому идеологу. Усадил он нас за громадный овальный стол, на одном краю которого ненароком лежал как бы случайно оставленный
Как в церкви, где к батюшке, обходящему молящуюся паству с кадилом, следует непременно обращаться лицом, так и мы тогда в крайкоме тянули шеи и выворачивали головы, если главный идеолог оказывался у нас за спиной. Я тоже изо всех сил старался и все-таки пропустил момент, когда он двумя руками цепко взял меня сзади за виски и разочек-другой слегка поддернул. Словно впоследствии, ежели партийной линии не соблюду, собирался меня скальпировать. В изумлении я только и назвал его громко по имени-отчеству — с интонацией, обозначавшей: эй, в чем дело, мол?!
— Думал, парик! — объяснил хозяин кабинета тем же значительным и слегка возвышенным тоном, которым и до того с нами беседовал. И тут же продолжил. — Так вот, дорогие наши бойцы идеологического фронта! Ваша линия на съезде писателей, само собой, будет совпадать…
Судьба распорядилась так, что через год мне пришлось перебираться в Москву. Зачем и как — это особый разговор, но в те дни у меня возникла острая, прямо-таки ставшая навязчивой идеей потребность: сказать спасибо матери-Кубани за то, что приняла нас, когда вернулись из Сибири, приютила после побега из Адыгеи и обогрела с тремя нашими детишками очень даже — учитывая четырехкомнатную квартиру на Атарбекова — тепло. Но как это деликатно сделать, к кому, и в самом деле, пойти, чтобы меня и по возможности внимательно выслушали и правильно поняли… к кому?!
Медунова я не знал и относился к нему тогда с явным, подогретым рассказами о персональной его войне с амброзией, предубеждением, вообще, казалось, до него — как до Бога… к кому ж мне — на прием?
Не к главному же идеологу, у которого, размышлял я не очень весело, вслед за непреодолимым желанием пощупать гипотетический писательский парик может вдруг пробудиться интерес к каким-либо другим достаточно интимным моим особенностям?
Нет, правда: это теперь пошучиваю, а тогда не находил себе места. Как мне с моей «малой родиной» достойно проститься — ну, как?!
Несмотря на возможные обвинения в кумовстве и семейственности рискну тут благодарным словом упомянуть младшего своего брата, Валерия, буквально потрясшего меня недавно одним своим литературоведческим — а это и близко не его профиль! — открытием.
— Брат! — сказал он мне вдруг на своем шестидесятилетнем юбилее, на который я счел своим непременным родственным долгом, несмотря на сумасшедшую стоимость авиационных билетов, прилететь. — Я недавно вдруг понял, что раньше ты писал так, что это очень бы понравилось нынешним российским властям. А теперь уже который год все продолжаешь говорить такие вещи, за которые тебя расцеловала бы власть прошлая. Это надо уметь: так ловко между властями проскользнуть!