Газыри
Шрифт:
И новоиспеченный высокий чин отвечает ревностно: «Слушаюсь!»
Зимняя сказка — 97: «Царь Черный»
В декабрьскую предновогоднюю пору, когда Подмосковье заметают белые снега и начинают поскрипывать нешуточные морозы, вместе с неожиданно вырвавшимся вздохом приходит вдруг воспоминание об иных краях — дорогих сердцу сибирских… Что, и в самом деле, в это глухое, с самыми короткими деньками время, может быть, красивее далекой отсюда кузнецкой тайги, раскинувшейся на синих сопках пологих отрогов Алтайских гор?
Как это ни покажется странным, вместе с памятью
Может быть, всякий раз сердце твое счастливо томилось оттого, что благополучно закончился трудный, что там ни говори, денек, что вон уже они — манящие огни в окнах, рукой подать, даже если что-то случится теперь — жилье рядом, но ничего пока, слава Богу, не случилось, не подвело ни снаряжение, ни лыжи, никто не провалился под лед, не повредился, а то, что по хрусткому, по хробосткому снегу лоси опять не подпустили на выстрел, ушли, что догнать их так и не удалось — это уже другое дело.
Снег под загнутыми носами твоих «кисов», подбитых шкурой с лосиных ног широких лыж, дымно взрывается неожиданным хлопком, слышится тугое и частое биение крыльев, но, поднимая стволы вслед стремительно улетающим в сизую темь рябчикам, ты не снимаешь ружье с предохранителя — пусть себе на здоровье улепетывают, пусть!..
Из разворошенной снежной «спаночки» с рубчатыми отпечатками крылышек по бокам, кажется, еще доносит едва ощутимым теплом: успели согреться в пушистой глубине, подремывали там, и уже небось слетали к ним с верхушек елей первые птичьи сны… ничего!
Много в такой-то мороз не пролетят, каждый снова сейчас упадет на снег, ткнется в глубину, маленько просеменит и замрет в своей вновь обретенной спальне… Больше их, и точно, никто уже нынче не потревожит, никто не прервет и без того короткого срока пребывания на милой, хоть не всегда ласковой земле… Живите, птахи, живите: сколько ягод рябины в засыпанной снегом зимней тайге вокруг сельца с тихим названием Монашка, сколько еще калины и черемухи!
…Это было уже в другом месте, на Узунцах, возле крошечной речушки Абашевки, над которой на крутом взлобке и сейчас держит пасеку Анатолий Филиппович Коробов со своей неразлучной Таисьей Михайловной.
Из-за крепкого мороза мы в тот день на охоту не пошли, только и того, что на всякий случай, когда ездили в ближний ложок за сенцом, прихватили ружьишко. Когда вернулись, Михайловна рассказала, что в наше отсутствие проезжал на кошеве сосед, пасечник Гриша — пришлось медовушкой угостить: как отказать — в такой-то холод?
А еще через часок-полтора на коробовскую заимку вернулась и терпеливо стала под окнами лошадка Гриши: притащила пустые сани.
— Видать, Тася, ты его шибко хорошо угостила! — на полушутке упрекнул супругу мой друг. Она охотно отозвалась:
— А то, Анатоль Филипыч, не знаешь, что у его-то не поймешь, сколь он выпьет! — И обернулась ко мне. — Кержак он, а посуду свою не возит. Я, говорит, Михайловна, если ты не против, прямо через край из лагушка отопью… никто тут
— Посчитала ба, сколь минут он не отрывался, а потом с тобой хоть прикинули! — выговаривал ей Филиппович. — А то вот теперь где-то обочь дороги в сугробе лежит — придется нам с Леонтьичем ехать!
— Один съездишь, зачем тебе Леонтивич? — пожалела меня Таисья Михайловна.
— Да ты что?! — нарочно удивился мой друг. — А посмотреть на Григория? Рази он такую картину в Москве увидит?
И правда: сколько лет прошло, а забыть не могу.
Сперва Филиппович запряг в сани своего меринка Мухортку, а когда стал привязывать к задку чембурок от уздечки гришиного коня, я спросил: а зачем, мол, нам две лошадки? Съездили бы на какой-то одной. А когда Гриша отоспится…
«Да ты, чай, забыл его, — горячо возразил мне Филиппович. — Наверняка забыл: он упрямы-ы-ый. Растолкай — и тут же дальше поедет…»
А холодюка был!
Тот самый колотун, который непременно случается в этих краях разок-другой в год: как припомнишь!
Когда в пятьдесят восьмом году в такие примерно холода «разморозили» отопление в нашем тогда еще совсем крошечном поселке, Абрам Михайлович Нухман, с которым, дай Бог ему здоровья, совсем недавно мы радостно обнялись на празднике сорокалетия «первого колышка» бывшей своей «ударной комсомольской», придумал такую штуку: партизанский костер.
Раскладывали его после смены, уже в сутеми, на самом людном в поселке пятачке-перекрестке, один на всех. Рядом высилась гора напиленных, толщиной в обхват, чурбаков. Хочешь — подходи, и сколько душеньке твоей будет угодно, раскалывай себе на здоровье и бросай в костер, хочешь — стой и просто глазей, как выстреливают из него ошметки огня и с гулом взвивается мощное пламя, как отрываются от него вверху искры и летят еще выше — чуть ли, казалось тогда, не к звездам…
У «партизанского костра» пели и плясали, бились друг с дружкой плечом, стоя на одной ноге в рваном валенке, качали и подкидывали один другого на спине, принимались толкаться, падали, валяли дурака одним словом, а потом расходились: кто — по палаткам, в которых было куда теплей, чем в первых домах, а кто, совсем недавно гордившийся, что ему повезло, — по выстывшим комнатам с выступившим по углам куржаком. Одни сперва пробовали и ватные штаны, и телогрейку положить поверх одеяла, другие сразу ложились, не раздеваясь. Это так и называлось тогда: здоровый сон на свежем воздухе… и ничего! Какой завод потом отгрохали: и в доменном цехе тебе — Африка, и в конвертерном — она самая, да нигде, в общем-то не зябли: намерзся перед этим, родной, зато теперь — грейся!
Никогда не забуду, как четыре денька, пока ртутный столбик упрямо держался на сорока семи ниже нуля, мне пришлось куковать в Кемерово: дожидаться рейса на Москву. Как будто специально прижавшиеся к зданию аэровокзала, похожие сверху на снулых тайменей под тонким льдом «ИЛы» и пустое взлетное поле с двумя-тремя пульсирующими в морозной роздыми разноцветными огоньками — все это имело вид как будто космический, и ни буфетная стойка, ни заполночное застолье у друга никак не могли согреть эту бездонную пустоту, так что в конце концов мне пришлось бросить ей вызов, что называется… Поднявшись на багажную тележку в давно заскучавшем холле аэровокзала, вознес над головой зажженную путевку из толстой лощеной бумаги, на которой значилось: «ТАИЛАНД — АВСТРАЛИЯ — ИНДИЯ».