Газыри
Шрифт:
Видите, мол, как ярко горит?
Так вот, не пошли бы вы все со своею Австралией?!
Не слишком ли, однако, я задержался над уже пожелтевшими страничками из своего кагэбэшного досье: так ведь можно нынешнюю ФСБ, и в самом деле, без работы оставить!
Еще немножко терпения, так привычного для вас, родные мои, особенно в последнее время, — еще чуть-чуть.
Почти в такие же морозы, когда давно уже поселился в Москве, я приехал в Новокузнецк поездом, и, пока друзья-приятели определяли меня в одну хитрую гостиничку, я вдруг начал ощущать какое-то странное неудобство, которое мне стали доставлять
В этих краях солнце в ту пору часто бывает похоже на идеально сработанную в здешних кузнечных цехах, еще не потерявшую малинового цвета поковку, неизвестно каким образом над белою бескрайней тайгой прикрепленную. Ну, да ведь недаром же идет тут слава не только о металлургах, но и об этих голову «оторви да брось», о монтажниках: красиво сделано, крепко, но, как многое у нас, неизвестно зачем — проку-то от него, проку!.. Или это искусственное солнце специально предназначено прибавлять в тайге холода?
Сковал все вокруг, заворожил, лишил не только что голоса своего — лишил дыхания.
Тишина как будто нанялась сторожить всякий случайный звук, и как только неизвестно откуда и неизвестно зачем он появится, она его тут же, чтобы хорошенько различить, многократно усиливает.
Что касается скрипа полозьев, тут была возможность сделать его не только громче, но и от лишних шумов очистить: этим тишина воспользовалась на все сто. Из-под наших с Филиппычем саней несся не просто скрип, а настоящая мелодия. Если не скрипичная, то скрипучая — это точно…
И вдруг она смолкла.
Я отнял варежку от носа да ото рта: «Что такое, Филиппыч?»
Друг мой неторопливо идет назад и под ногами у совсем закуржавевшей, с белыми и толстыми, как спички, ресницами Гришиной лошадки нагибается, что-то подбирает и, вернувшись, бросает на сенцо мне под бок тяжелую рукавицу:
— Верхонка Гришина!
— Потерял? — сочувствую.
— Сбросил, видать, — рассуждает пасечник. — А она выпала… жарко мужику!
Хотел было уточнить, почему друг мой так думает, но холод тут же комком затыкает рот, распирает его, как «заморозка» у зубного. И я только отмахнулся от Филиппыча: ясно, мол, старый шутник — ты все в своем репертуаре!
А он опять лошадку попридержал, опять сбегал:
— Однако, вторая!
Возле меня лежали рядком две лопатищи толстого серого сукна, из которых выбивалась баранья шерсть других рукавиц, вставленных внутрь верхонок.
— Песни, должно, кричал! — сделал предположение пасечник.
Я одними глазами спросил: почем знаешь, мол?
— Руками сильно размахивал!
Но на этом не кончилось: вскоре мой друг поднял на дороге шарф домашней вязки:
— Или он не один? — спросил сам себя. — Дак Тася сказала ба…
Я все-таки
— Почему это — не один?
— Дак, а шарф?
— Ну, не два ведь? Его шарф и есть.
— Дак у Гришки его сроду не было! — уверенно сказал Филиппович. — Зачем он в тайге?
— Может, у него и шапки не было? — спросил я через несколько минут, когда мы подобрали на дороге громадный, как воронье гнездо, старый треух из рыси.
С преувеличенной уверенностью Филиппович ответил: — Его!
— Чего ж мы тянемся? — укорил я своего друга. — Пропадет раздетый!
— Кто?! — удивился Филиппыч. — Гришка-то? Он только в силу входит!
— Это в каком смысле?
— А вот увидишь!
Опять натужно и медленно визжали полозья, опять мы еле плелись. Видимых причин для этого не было, и я снова взялся обвинять своего друга в бессердечии: мол, что творишь? Приедем, а вместо Гришки твоего там — сосулька!
Филиппович загадочно улыбался: как будто мне готовил сюрприз.
Шедшая за нами Гришина лошадка мотнула, наконец, своей засахаренной головой, уперлась ногами, и друг мой натянул вожжи, сбил шапку на одно ухо и приподнял руку в черной — явно из горячего цеха — верхонке: мол, тихо!
Теперь я услышал: где-то рядом запускали движок, он было заводился, но тут же захлебывался и смолкал: ясное дело — холодюка!
Звуки повторились опять. Филиппович, чем-то явно довольный, так и сиял:
— Эк его, эк — однако!
Я оглядел обметанный куржаком придорожный тальник, заваленный снегом кустарник по обе стороны, за которым начиналась и там и там занесенная белым черная тайга с горушками одиноких кедерок — нет! Ничего вроде не видать: ни дымка, ни постройки.
— Еще послушаем? — деловито спросил Филлипыч. — Или пойдем?
— Нам с тобой ехать надо! — упрекнул я своего друга.
— Дак, а уже приехали!
И тут на сплошь белом я увидал коричневатый, темнозеленый провал, будто бы какую дыру: ветки здесь были без снега, запотелые тальниковые прутья крупным серебром отсвечивали на каленом солнце. Вслед за Филиппычем подошел к обочине.
Гриша на спине лежал под кустом, широко разбросав ноги в валенках и тяжелые руки с могучими красными пятернями. Полушубок его был распахнут, рубаха почти до пупа расстегнута, и над волосатой грудью с зашмыганным деревянным крестиком на засаленном шнурке возносился легонький — это хорошо было видать — как детское дыханье парок.
Густая русая Гришина борода была задрана, голова запрокинута, и по оплавленным вокруг головы краям снега я понял, почему: под нею протаяло глубже, чем под прикрытым одежкою телом… а, может, причина заключалась еще и в механическом, как говорится, воздействии?
Судя по тому, как двигалась Гришина бородища, затылок тоже не оставался без работы… как Гриша всхрапывал!
Сперва словно затягивал с жадностью в себя все, какие только в силах были пробиться через мороз, таежные запахи, потом вдруг делал последний мощный хлебок и ненадолго затихал, оценивая забранное и смешивая его с теплым своим, подогретым медовушкою нутряным духом. После начинался обратный процесс: Гриша выдыхал с таким сильным на крепком морозе шорохом и с таким неожиданно резавшим в конце тишину присвистом, что его, и правда, не хотелось перебивать.