Газыри
Шрифт:
В этой статье — уже в моей, в моей — я вспоминал о том, как нас с Михалычем на всех партконференциях либо рабочих собраниях непременно выбирали в счетную комиссию, но мы тогда искренне верили, что это лишь потому, что мы с ним быстрее других спроворим за сценой, значит, выпивку — я мчался в магазин за «сорокаградусной» либо за спиртом градусом куда выше — пять шестьдесят семь за поллитра девяносто шестого… для ровесников моих эти цифры до сих пор таят магию. Только ли полных товарищества, полных сибирского братства посиделок? Или есть в этом и то, ради чего
Магия огня.
Который должен был всех нас согреть, когда пустим, наконец, домну, а за нею весь остальной металлургический цикл…
С Михалычем нас этот самый огонь спаял, как спаял он многих и многих других, кто о молодости нашей об общей еще не забыл, кого она до сих пор греет не только в кругу старых товарищей, но и в хладные минуты одиночества — тоже…
…я мчался в магазин, а Михалыч уже резал купленную здесь, в непременном при каждой конференции «безалкогольном» буфете эту самую «толстую как пожарный шланг» колбасу, «докторскую» либо «любительскую» — далась мне эта колбаса, но чем тогда еще можно было закусить на скорую руку?!
Дальше в моем очеркишке стояла фраза, что в это, мол, самое время, когда все члены комиссии заняты были тем же ответственным делом, что и мы с моим старым другом, штатный председатель счетной комиссии Иван Максимович Молчанов, зам управляющего трестом по быту, «шерстил бюллетени».
Русский человек задним умом крепок: потому-то в комиссии и нужны были такие доверчивые, какими мы тогда были!
Но что интересно: очеркишко мой понравился Сереже Черемнову, пресс-секретарю Амана Тулеева, и он передал его в редакцию газеты «Кузбасс». Там его тут же напечатали: слово в слово. За исключением фразы о том, чем занимался председатель комиссии Иван Максимович, пока остальные в поте лица хлеб-соль готовили…
Где «пошерстили» мой текст?
В секретариате ли Амана — отдавал им потому, что там было несколько строк и об их высоком начальнике?
В редакции ли «Кузбасса»?
Но тогда мне до тоски стало ясно, что фраза эта крамольная…
Что бюллетени, выходит, нынче — в «правовом»-то нашем государстве — шерстят с удвоенной, а то и удесятеренною силой, в чем я имел потом возможность убедиться — как раньше в Кузбассе бывало, как — всегда! — на собственной шкуре.
Но разве я об этом?
Крива дорожка ассоциаций, ox — крива!
Как заведет!
Но мы ведь о других дорожках, и правда, — в прямом смысле.
Дома у Михалыча в той комнате, где мы оставили свои вещички и где я спал обычно, когда один к Михалычу приезжал — в «наташиной комнате», увешанной и картинами внучки, которая нынче учится ремеслу на «худграфе» в Воронеже, и ее аппликациями — Лариса отодвинула в сторонку пузатый фарфоровый чайник яркой раскраски, стоявший в нише серванта, и за ним открылась прислоненная к задней стенке металлическая табличка такого размера, которые висят обычно на дверях начальников хорошей руки. Большими белыми буквами на синем фоне было написано: «Здесь живет Почетный гражданин города Ромичев Владимир Михайлович.»
— Скромный у тебя
— А разве это он не сам сделал?
— Ну, да, — подначил я. — Своими трудовыми руками.
— Нет… ну, сам заказал.
— Это наверняка дают сразу вместе с удостоверением почетного гражданина, — сказал я наставительно.
— Надо было, чтобы они сами сразу на забор и прибили? — спросила догадливая моя жена. — Или на торец дома… куда она?
— Вот-вот. Чтобы сразу же лично мэр прибил… своими трудовыми руками.
— Ты скажи лучше, куда ты свою медаль повесишь? — окоротила меня жена.
Что правда, то правда…
«Почетный гражданин» здесь живет.
А «почетный гость» как угорелый носится. По неизменному, в общем-то, маршруту: Северный Кавказ — Москва — Юг Западной Сибири.
На родной-то земельке и — гость!
Хорошо хоть — «почетный»…
«Один из хозырей…»
Решил перечитать «Хаджи-Мурата», и на самых первых страницах вдруг встретил:
«Садо и Хаджи-Мурат — оба молчали во все время, пока женщины, тихо двигаясь в своих красных бесподошвенных чувяках, устанавливали принесенное перед гостями. Элдар же, устремив свои бараньи глаза на скрещенные ноги, был неподвижен, как статуя, во все то время, пока женщины были в сакле. Только когда женщины вышли и совершенно затихли за дверью их мягкие шаги, Элдар облегченно вздохнул, а Хаджи-Мурат достал один из хозырей черкески, вынул из него пулю, затыкающую его, и из-под пули свернутую трубочкой записку.
— Сыну отдать, — сказал он, показывая записку.
— Куда ответ? — спросил Садо.
— Тебе, а ты мне доставишь.
— Будет сделано, — сказал Садо и переложил записку в хозырь своей черкески.»
Вот оно!
Кавказский житель — тоже «лицо кавказской национальности» — не раз и не два перечитывал повесть и перед этим, но о сценке об этой совсем, выходит, забыл. Не вспомнил, когда начинал свои «Газыри». Но, может, к лучшему?
Теперь вот, как бы уже посреди дороги, мне — знак… Не от кого-нибудь — от самого графа Льва Николаевича Толстого. Графа не по рождению — по занятому им в русской литературе положению. По званию, которое заработал сам и только сам. Лично.
Я и хотел было сперва назвать этот малый отрывочек как-нибудь так: «Знак от Льва Николаевича». «Привет из тома четырнадцатого»… Как-то так.
Но все мне казалось, что есть тут какая-то опасность панибратства, над которой я уже давно размышляю, готовясь к работе над повестью Юнуса Чуяко о Пушкине.
Он с Пушкиным в повести — на «ты».
Потом я убедил его, что надо, пожалуй, — «вы». Несмотря на то, что у черкесов этого «вы» никогда не было, оно пришло вместе с русскими, с их традицией, с их литературой…
Говорил я горячо, и Юнус согласился.
Но вот совсем недавно подумалось, что ведь и к Господу обращаемся, говоря Ему вовсе не «вы», а Ты, Господи…