Газыри
Шрифт:
А если бы он был актером, кинорежиссером либо писателем, вообще — деятелем искусства?
Страшно подумать, сколько могли бы мы навсегда потерять, сколько художественных и философских высот так и остались бы не взятыми… более, более того: нет ли здесь попытки покушения на общечеловеческие, с которыми нынче носимся, как дурень с писаной торбой, ценности?
Ну, муравей, ну, «чечик»!
Шахтерский газырь
Сперва подумалось:
Все остальное у него уже есть: и лампочка на каске — аккумулятор на поясе, и, «газоспасатель», и термосок с чайком, и — «тормозок», пусть у кого-то — самый бедненький… Куда ему еще и газыри — на телогрейку?
Как зайцу — стоп-сигнал, как волку жилетка — по кустам трепать… и тем не менее.
Припомнился вдруг недавно рассказ Сергея Леонтьева о том, как буквально в начале этого самого «рабочего движения»… якобы рабочего, да… на участке у них выбирали представителя, который должен был в Москву ехать. Ну, все — в один голос: «Придется тебе, Павлович!»
Павлович — один из самых пожилых, старый правдоискатель, прямой, как отвес, откровенный и неподкупный, да вот беда: ни слова без мата.
Вот он на одном мате и говорит теперь: да что вы, мол, мужики? Что о нас в Москве-то подумают? Там у них одни матерщинники и только «на козлах» и умеют… нет, мужики! Таким макаром все наше дело можем испортить. Кого-то другого надо!
— Кого, кого?!
Впали все в глубокую, значит, задумчивость, а один и говорит: а, может, меня бы послали, а, братцы?
Жалостно так просит.
Все: ха-ха-ха!
— Ну, куда-то тебя, куда — разве на хрен?
Из тех, о ком обычно: трепач, брехло, трекало, тростило…
Но говорун — и правда, заслушаешься.
Тут все: а, может, их вдвоем? Тростило с Палычем… Палыч будет мысли свои заветные, значит, потихоньку, чтобы другие не слыхали мата, высказывать, а Тростило станет культурно их излагать. Как переводчик.
Председатель теркома — территориального профсоюзного комитета — остановил это дело: ничего не получится, мужики, — кто-то один должен ехать.
Этот, Тростило-то, опять: — А вы мне тут наказ дайте. Да не один Павлович, а все. А как вернусь — отчитаюсь. Если что не так, больше не пошлете… да что там, мужики! С живого с меня, как говорится, не слезете: если я там, в Москве что-нибудь, да не так!
И тут он — и что жить по-старому надоело, и о рабочем братстве, о солидарности да о своей ответственности перед ними, пред всеми — так это все горячо, так убедительно да так складно!
Может, в ударе был, а, может, в самом деле почувствовал, что вот он — его звездный час…
Короче, решили-таки послать его.
В Москву, да — в Москву!
А вернулся — как давай заливать: все рты пораскрывали.
Не успели дослушать,
В Верховный Совет избрали еще в Новокузнецке, а дальше пошло-поехало. Даже в октябре девяносто третьего не кем-либо был — переговорщиком. Спроси кого-нибудь, с кем он и о чем договаривался, никто тебе толком не ответит, но чем чаще об этом пытаются рассуждать, тем Тростило все дальше ото всех, все недоступнее.
В Новокузнецке его теперь не видать, хотя в Думе сидит созыв за созывом. Говорят, кто-то из ребят летал отца хоронить — на билет не то что бригадой скидывались, а всей шахтой — и случайно на него наткнулся во Внукове.
— Ты когда домой-то, — спросил, — в Новокузнецк?
А он:
— В Кузню, блин? А хрена ли мне там…
И как загнет, как загнет!
Некогда, говорит, мне, братан: пока спикером не стану — из Думы не вылезу!
Но это, если на нормальный язык перевести, а так, бригадник вспоминал потом, — сплошной мат.
Даже от Павловича, говорит, никогда такого не слышал: что такое с ним, любопытно, в Думе стряслось?
С Павловичем тоже, между прочим, твориться стало что-то мало понятное. Материться почти что перестал, и, хоть явно тяжело ему это дается, все чаще пытается говорить по-книжному, а однажды тихонько произнес даже словечко «эксклюзив».
Даже самый верный его корефан, Ваня-Метла, чуть травму не получил — упал на задницу.
Но поезд уже ушел.
Дочь полка, или «Нижегородец не знает заката»
Таков был девиз 44-го драгунского Его Императорского Величества Нижегородского полка.
Сколько раз листал я посвященное его ратным подвигам двенадцатитомное издание, вышедшее в самом начале века, и к своему стыду лишь недавно, буквально три-четыре года назад, разглядел на тисненой коже обложки полковой знак: голубой круг с краем солнца и с лучами внизу, по бокам под ним ветки лавра, а поверху дугою эти слова…
Ну, не знали они, и правда, заката: ни в бою, ни в устройстве мирных дел, а, значит, — не знали заката славы.
Опять приходит на память рассказ девяностолетнего профессора истории Ульянова, эмигранта из Соединенных Штатов, донского казака, с которым довелось увидаться на первом Конгрессе соотечественников в 91-ом году: вспоминал, как он, совсем тогда малец, возвращается с дедом поздним вечером в бричке со свежим сеном в станицу, правит лошадьми, а дед, лежа на сене с трубкой-носогрейкою в руке и поглядывая на звезды в ночном небе спрашивает — мол, как ты думаешь, внучек: что для казака в жизни главное? Не знаешь? И вразумляет: главное для казака это — слава!