Где-то под Гроссето (сборник)
Шрифт:
Ни одной книжки в доме не будет, когда вырасту, – пообещала себе Лялька; попробовала взять поднос, но не смогла. Поставила снова на стол. Тощая, прыщавая и высоченная, она в свои тринадцать лет уже не годилась для чтения с табуретки, потому мать приладила ее подносить гостям чай – хоть какая-то польза от бывшего вундеркинда. Ольга! Ты там заснула, что ли? – крикнула мать, словно не отказалась только что от нее публично. Словно не отреклась. Где наш чай? Лялька справилась с собой, посмотрела украдкой на отчима – слышал? Он покачал сочувственно лысеющей головой, сжался в углу еще больше. Конечно, слышал. Никогда не называл ее Ольга. Никогда. Только Лялечка и Лялька. Это она не со зла, Лялька, – сказал он тихо. Не со зла. Так просто. Ради красного словца.
Лялька кивнула, вышла в большую комнату (мать жеманно называла ее гостиной), обвела глазами клубящихся в дыму интеллектуалов и со всего маху швырнула поднос на стол. Вот твой чай, жри! – прокричала
С этого дня началась их с матерью война, осмысленная и беспощадная, и с каждым годом взрослеющая Лялька одерживала в этой войне всё больше побед. Ненависть скоро сменилась презрением, смысла которого мать честно не понимала, как не понимала ничего, кроме своего Флоренского. Эта фамилия отныне звучала для Ляльки страшнее любой матерной ругани, даже страшнее слова «интеллектуал». Лялька демонстративно забросила книги – навсегда, и учебу – ровно настолько, чтобы переползать из класса в класс без унизительных задержек. Но этого было мало. Мать презирала отчима с его физкультурой – и Лялька умолила его, уговорила, чуть ли не силком заставила, но поступила в секцию, на легкую атлетику, хотя куда ей было спортом заниматься? Где это вообще слыхано, чтоб начинать бегать в тринадцать лет? Но Лялька бегала, выжимала из жил всё, что могла, и хоть не грозила выбиться в чемпионки, но и самой отстающей тоже не была. Честно выдавала стометровку за 12,54 секунды: КМС – это вам не хухры-мухры, а на большее не рассчитывала. Ей нравилось не бегать, а то, что они были с отчимом заодно, вместе вставали в несусветную рань, вместе, толкаясь плечами, натягивали в прихожей кеды, вместе трусили по сероватой рассветной парковой дорожке – в любую погоду: в снег, в мелкую дождевую морось, в грязь; а иногда, особенно весной, всё вокруг было таким ясным, промытым и сияющим, что Лялька вдруг взвизгивала, взбрыкивала голенастыми лапами и неслась по парку, сломя голову и чувствуя, как улыбается ей в спину отчим. Во время пробежек они почти не разговаривали – а зачем? Мать столько болтала, что эти двое были совершенно счастливы молча.
Когда Лялькины кеды стали на размер больше, чем у отчима (она, к своему огорчению, уродилась в мать – тощая, но громадная, вся в сочленениях и мослах), рухнул СССР – и мать радовалась так, будто лично его развалила. Ляльке было всё равно – она уезжала на сборы, бросала в спортивную сумку майки, трусы, полотенца: так, это не забыла, это, кажется, тоже. А, ну его к черту. На месте разберусь. Она обняла на прощание отчима, окончательно к тому времени переселившегося на кухню вместе с раскладушкой. А ты не волнуйся, – говорил он Ляльке, – мне тут хорошо, в тепле, сижу себе, как сверчок, за печкой, да сверчкую. Лялька расцеловала его в обе щеки, маленького, худого, – только пузико взялось, откуда ни возьмись, и отчим отчаянно этого пузика стеснялся, питался исключительно творогом и удвоил утренние пробежки, но всё напрасно. Всё напрасно. Когда через месяц Лялька вернулась со сборов, отчима уже похоронили.
Токсический миокардит, – виновато сказал врач скорой помощи, прибывший засвидетельствовать смерть. Лялька разыскала его, не поленилась, она хотела знать, как всё случилось. Да так и случилось: сидел, как всегда, на кухне, заваривал чай, слушал через дверь умные разговоры, сверчковал, а потом прилег на раскладушку, и… Такое больное сердце! Ему совсем были противопоказаны нагрузки. Совсем. А он у вас, кажется, спортом занимался? Лялька кивнула, зашла домой, взяла так и не открытую после сборов спортивную сумку и ушла. Навсегда.
Перекантовалось сперва у одной товарки по секции, потом у другой, устроилась продавщицей в ночной ларек, прижилась, подзаработала, но надолго не удержалась – жестоко избила попытавшегося пристать к ней хозяина, благо ноги, спасибо отчиму, были у нее стальные, как у страуса. Только вмажь – голова сразу сама до жопы внутрь провалится. Крышевавшие хозяина бандиты хотели сперва смеха ради переломать ей кости, но потом угостили ликером и отпустили, почуяв свою. Лялька была совсем без башки, как и они, и, конечно, будь она парнем, не ушла бы ни за что, прибилась бы к какой-нибудь шайке и превратилась в обычную бандитскую торпеду времен девяностых: два-три года разудалой жизни, девятка цвета мокрый асфальт, пуля в голову, морг, рай. Но не срослось, не повезло, потому Лялька долго мыкалась на самом дне неласковой московской жизни, пока не вынырнула уже в сытые нулевые – биржевым брокером, причем довольно удачливым. А что, господи? Нервы у нее были как канаты, терпение ослиное, а на этой работе больше ничего и не требуется. Бабки валились на Ляльку со страшной силой – только успевай подбирать; деньги вообще любят смелых и безголовых, к тому же у Ляльки имелась цель, а деньгам это тоже очень нравится. Цель была ясная,
Кошку положили в коробку из-под осенних ботинок отчима – получилось в самый раз, даже свободно, – а на дно постелили Лялькину футболку, ту самую, на которой кошка умерла. Темнело, пахло завтрашним дождем, грибами, и земля в парке, у самой ограды, оказалась такой мягкой, что отчим отлично управился Лялькиным детским совочком, который неизвестно каким образом выжил, спрятавшись на балконе. Вишь, пригодился, – похвалил совочек отчим и аккуратно опустил коробку на дно ямки. Лялька стояла рядом, насупившись. Плакать не хотелось, только тянуло и ныло внизу живота. Чего она в шкаф залезла? – спросила она отчима, который без спеха, ласково приминал землю вокруг маленького холмика. Место свое искала, – ответил отчим просто. Это как? – удивилась Лялька. А вот так. Всякий зверь, когда помирает, место свое ищет. Зачем? – не поняла Лялька, чувствуя, как в животе начинает ныть уже по-взрослому, всё сильней. Затем, что на своем месте и помирать не страшно, – отчим распрямился, обхлопал ладони о штаны и взял Ляльку за плечо. Пойдем.
И они пошли.
Уже возле самого дома Лялька спросила – а кошкино место что, в шкафу? Отчим подумал. Выходит, что так. Видишь, она в твои вещи забралась, не в мамины, не в мои. Значит, тебя больше всех любила. Ты и была ее место. Лялька вспомнила мучительно оскаленное кошачье личико, открытые, похожие на стеклянные шарики глаза. Ей не больно было? Нет, что ты, – успокоил отчим и на секунду прижал Ляльку к себе. – Она же старая была совсем. Просто заснула, и всё. И не проснулась.
Той же ночью Лялька поняла, что тоже умрет. Нет, даже не поняла – почувствовала. Ощутила всем телом и тесноту гроба, и многометровую толщу навалившейся сверху земли, и тихий неостановимый напор червей, шуршащих снаружи о сосновые доски. Она почувствовала, как истаивает плоть, обнажаются кости черепа – дырка, и дырка, и еще одна, с острой костью, там, где был нос. Мощно пахло гнилью, тленом, пробивающимися к жизни, шевелящимися нитями грибницы. Лялька заорала – коротко, утробно, ужасно – и села в постели, зажимая рот и обливаясь холодным, мгновенно подсыхающим потом. Из светлеющей, уже не могильной темноты появился отчим – маленький, перепуганный, похожий на Гагарина – Ляльке всегда казалось, что он похож на Гагарина, всем: ростом, повадкой, улыбкой, – только улыбка отчима была всегда спрятана, всегда не снаружи, а внутри.
– Ты что? Напугалась, Лялечка? Сон плохой приснился?
Отчим привалился к ней теплым крепким боком, как лошадь, как корова, и таким повеяло от него животным, живым теплом, что Лялька заревела, пуская сопли и объясняя сквозь них, сквозь икоту, что не хочет умирать, что боится, и отчим горячими шершавыми пальцами собирал слёзы с ее прыгающих губ и всё бормотал, что ничего страшного, ничего страшного, доченька, да, умрешь, тут уж ничего не поделаешь, врать не стану, все помрем, так уж жизнь устроена, но ты еще очень, очень не скоро, через много-много лет. И только когда найдешь свое место.
Лялька поставила себе простую и очень ясную цель: собрать миллион долларов, найти свое место и дожить там жизнь, спокойно и ничего не боясь. Проще всего было с миллионом: покажите мне кого-нибудь, кто живет в пределах Садового кольца и у кого этого самого миллиона нет. Разве что бомжи да пенсионеры, но Лялька была не бомж: молодая, крепкая, тощая, она печатала деньги со скоростью банкомата и совершенно ни на что не тратила – только на спортклуб, да и то чтобы поддерживать себя в подходящей форме. Она готовилась к долгой и счастливой старости, как к зимовке на Северном полюсе, или полету в космос – старательно, спокойно, ни на что не отвлекаясь. Единственным отступлением от плана стала покупка двушки на Пятницкой: дороговато, конечно, но зато отличная инвестиция. Если с миллионом не выгорит, квартиру можно будет сдавать и на это жить. Отчим согласно покивал головой из своего прекрасного далека, мать проорала что-то громкое и напыщенное – Лялька с ней не общалась и втайне надеялась, что мать обнищала вконец, мыкается где-нибудь, обшаривает мусорные баки, как тысячи московских стариков. Только мать, в отличие от них, была по-настоящему виновата. Хотела всё развалить – вот и получай!
Лялька не пила, не курила, питалась почти исключительно суши и не имела никаких даже самых гигиенических романов. Она жила пустой и совершенно стерильной жизнью, в которой существовало только будущее. Пока в один прекрасный день не почувствовала на беговой дорожке, как прыгнуло за грудиной сердце, никогда прежде не видимое и не слышимое. Прыгнуло, повисело в безвоздушном пространстве и снова пошло, набирая ход, тогда как сама Лялька, наоборот, ход замедлила, плавно перебирая ослабевшими враз ногами и вытирая со лба совсем не спортивный – липкий и мерзкий пот. Дорожка остановилась, и Лялька пошла, всё еще покачиваясь, по мягко плывущему миру в раздевалку.