Гекатомба
Шрифт:
Михаил Петрович ничем не выдал своего удивления по поводу сообщения информатора об имевшей место короткой беседе мэра с Осеневым, "ни с того, ни с сего после длительного перерыва появившегося в исполкоме и мало того, любезно встреченного Пацюком". Особого внимания заслуживала информация о передаче Осеневу "по всей видимости, какого-то задания личного характера, в виде сложенного вчетверо листка бумаги". Впрочем, Михаил Петрович тут же сделал для себя вывод, что "задание" могло иметь непосредственное отношение к письму. "Вполне возможно, - размышлял он, сохраняя на лице маску заинтересованности, но мысленно анализируя услышанное, не теряя при этом нить "исповеди" агента.
– Но почему именно Осенев? Хотя, если рассудить здраво, с такой новостью к первому встречному не побежишь.
– И сразу себя одернул: - А Осенев, что, доверенное лицо? Есть и более приближенные к "королевской особе". И к нам он тоже не рискнул обратиться, как и к Шугайло. Если бы
Если предположить, что Осеневу дано мэром задание найти "дорогого сыночка", то он, наверняка, обратится к... Правильно, к жене! И, значит, нам остается только подождать, когда это одаренное дитя его вычислит. А потом? Отпускать Гладкова? Не останется рычагов давления на нее.
– Внезапно в голове Панкратова молнией промелькнула сногсшибательная мысль. И уже в следующую секунду ему стоило огромных усилий сохранить самообладание. На память пришли переданные ему не так давно слова, вскольз брошенные Кардиналом: "Слишком одиозной фигурой становится, на мой взгляд, Пацюк..." - Отец и сын - чем не конфликт, при умелой и расчетливой режиссуре? подумал Панкратов.
– А то, что на совести последнего три убийства, надо еще доказать. И кто будет доказывать? Гладков написал "чистосердечное признание", во всем повинился, так сказать, и раскаялся. Материалы вот-вот передадут в суд. Кто сможет доказать обратное?
– Михаил Петрович невольно бросил взгляд на часы.
– Если Романенко не подкачает, то никто. Никто... И ему впервые за много лет внезапно сделалось, по-настоящему, страшно. Он вспомнил слова, сказанные однажды Аглаей Осеневой в присутствии Романенко и впоследствии переданные им Панкратову: "Свидетели есть всегда...".
Михаил Петрович выслушал до конца сообщения информатора, включил зажигание и, не поворачиваясь, спросил:
– Где вас удобнее высадить?
– Недалеко от Центрального рынка, - последовал ответ.
Весь оставшийся путь они проехали в полном молчании. В нем не было ничего загадочного, таинственного или напряженного. Всего лишь молчание людей, которым никогда не суждено понять и уважать друг друга. На эти короткие встречи их толкало необъяснимое, смешанное чувство скрытой брезгливости и неприязни и в тоже время - некой притягательности и необходимости, глубоко укоренившихся в характерах и в том виде деятельности, который они избрали для себя во имя "служения Отечеству и народу". Но самое поразительное и парадоксальное состояло в том, что и Отечеству, и народу в равной степени было глубоко наплевать, как на них самих, так и на род их "деятельности"...
Он заканчивал очередной этюд, когда ему принесли передачу от Аглаи, сотрудников "Голоса Приморска" и коротенькие записки. Положив кисти, тщательно вытерев руки, Валера с нетерпением принялся в первую очередь читать записки. В них, как обычно, не содержалось, практически, никаких новостей, но они были для него необыкновенно дорогими и долгожданными. Ему вновь остоумными шутками пытались "поднять боевой дух" и желали "скорейшего выздоровления", под которым, естественно, подразумевался выход на свободу. Валера закончил (в который раз!) перечитывать послания и принялся разбирать продукты, прошедшие через "частое сито" многочисленной СИЗОвской обслуги. Передачи для него готовились всей редакцией, но в общую торбу их всегда паковала дома Аглая, не забывая сунуть в посылку какой-нибудь засушенный цветок или стебелек. Вот и в этот раз Валерка, с теплым чувством благодарности, вытащил из сложенного вдвое листка засушенную веточку сиреневых дубков, к сожалению потерявших первоначальный, насыщенный цвет и слегка поблекших, но зато, что удивительно, до сих пор сохранивших неповторимый - скорее, лесной, чем садовый, аромат. Поднеся стебелек в дрожащих пальцах к самому лицу, Гладков с жадностью вдохнул его запах, чувствуя, как на глаза наворачиваются предательские слезы. Он зажмурился, до боли в скулах сжимая зубы, и в ту же секунду ощутил легкое головокружение. Гладков покачнулся, резко распахивая глаза. И, часто ловя ртом вохдух, вдруг закричал дико и протяжно, заранее зная, что через несколько мгновений его неотвратимо накроет душной, непроницаемой пелериной очередного кровавого кошмара. Это случилось здесь с ним впервые... По следственному изолятору, проникая сквозь толстые стены, заставляя с недоумением и страхом переглядываться заключенных, неукротимой лавиной несся утробный, нечеловеческий вой, от которого у привыкшего ко всему персонала, и того, по телу пошел холодный озноб.
Предварительно посмотрев в глазок, в камеру, распахнув дверь, ворвались вооруженные контролеры, готовые в любую секунду отразить нападение содержащегося
Гладков стоял посередине камеры в напряженной позе, но не изготовившимся к прыжку, а, напротив, как человек, чьи ноги, словно вросли в пол, замурованные в бетон. Жилистые, длинные руки были согнуты в локтях и плотно притянуты к туловищу на уровне груди. В кулаке правой, меж побелевших пальцев торчали отстатки судорожно смятой цветочной ветки. Но самым поразительным было лицо - бледное, с капельками пота на лбу и совершенно пустыми, ничего не выражающими глазами, которые походили на незрячие. Губы исказила кривая, жесткая усмешка, обнажив ровный, белоснежный оскал, сквозь который, то нарастая, то стихая, и вырывался ничего общего не имеющий с человеческим голосом, вой. Но самое удивительное было в том, что вокруг него образовалась странная, похожая на северное сияние, тонкая ослепительная аура, переливающаяся нестерпимо яркими цветами и особенно интенсивная в области рук и головы.
Охрана в изумлении, остолбенев, замерла на пороге. До людей в форме не сразу дошло, что стоящий перед ними человек способен на вразумительную, нормальную речь. И тем не менее он говорил - с трудом, через силу и как это ни странно, учитывая его внешний облик, с мукой и болью.
– Позовите следователя... срочно. Ей грозит смертельная опасность... Пожалуйста,предупредите ее. Ей нельзя идти к нему... Он убьет Мавра, пожалуйста, я прошу вас, спасите Мавра...
Голова Гладкова неестественно дернулась, рот широко открылся, глаза закатились, сверкнув голубоватыми белками, и он со стоном стал медленно заваливаться навзничь. Медленное падение перешло в стремительное. Пораженная происходящим охрана не успела вовремя отреагировать на дальнейшее. Ноги Валеры подкосились и он рухнул на спину, рассекая затылок об острый угол окантованной железным уголком и привинченной к полу табуретки. Аура мгновенно потеряла свой ослепительный блеск и начала гаснуть, как будто кто-то невидимый снижал напряжение до полного его отключения.
Задетый при падении рукой Гладкова мольберт с глухим стуком опрокинулся в узкий проход между поднятой на день койкой и столом. С него, как изящная яхта со стапелей, легко и свободно соскользнула картина. Она, как и лежащий на полу человек, тотчас приковала к себе внимание находившихся в камере людей, представ в этой скорбной, угрюмой и фантастически неправдоподобной обстановке печальным, но поразительно светлым и милосердным Ангелом, как возможным предвестником грядущего...
На куске прямоугольного картона разлились половодьем акварельные краски. Укутанный в невесомую, тонкую и белоснежную паутину, на картине буйно расцветал весенний сад. Под деревьями просматривались, похожие на призраков, очертания двух мужчин и огромной собаки. Все трое стояли, подняв вверх головы. А над садом... Над садом застыло яркое, цветное пятно. Это было изображение маленькой девчушки с развевающимися по ветру огненно-рыжими волосами, на лице которой застыло возбужденно-радостное и счастливое выражение неописуемого восторга. Поражала не столько сама девочка, ее жизнерадостность и красота, сколько то, каким образом она была запечатлена на картине. В нижнем углу, слева, было написано, по всей видимости, название картины. Она называлась... "ЭДЕМ"...
– Давно это было?
– спросил Звонарев у сидящего напротив Горина.
Тот неопределенно пожал плечами:
– Да как тебе сказать, я на часы не смотрел. Где-то между десятью и двенадцатью утра.
Юра машинально бросил взгляд на собственные часы, отметив время семнадцать двадцать две.
– Когда он обещал позвонить?
– спросил Звонарев, с аппетитом доедая тарелку с первым блюдом.
– Сказал, не раньше пяти, - ответил Славик.
– Юра, - поинтресовался он осторожно, - а что, собственно, происходит, ты можешь сказать?
Звонарев остро взглянул на собеседника, словно решая, посвящать того в существо дела либо нет.
Они сидели вдвоем в маленькой уютной кафешке, куда по скудости зарплаты и семейного бюджета неоднократно забегали многие оперативники. Цены в кафе, не в пример другим подобным заведениям, были вполне приемлемыми и что особенно радовало - кормили здесь вкусно, сытно да и персонал был, на редкость, доброжелательный и грамотный. Посетителями кафе являлись, в основном, люди среднего достатка, а по выходным нередко можно было встретить семейные пары с детьми.
Хозяин кафе - пожилой, добродушный толстячок Рубен Вартанян, назвавший свое заведение просто и без затей - "Арарат", слыл в округе типичным представителем кавказских народов. Но не этого, бесславного и позорного времени, в котором славянские наци дали им презрительное и уничижительное прозвище "лицо кавказской национальности", а тех - уже основательно подзабытых и нами преданных лет, когда Кавказ у большинства людей ассоциировался с незнающим границ знаменитым гостеприимством и радушием, талантливой интеллигенцией, шедеврами мировой культуры, всемирными достижениями спортсменов.