Генерал Ермолов
Шрифт:
— Государь-император будет крайне сожалеть о разрыве, ибо он намеревался сохранять вечную дружбу, — почти кричал посол своим гулким басом. — Но он знает и то, что ничего не должно щадить на защиту верных ему народов, которые все счастье свое полагают в его покровительстве! Я же вижу свои обязанности в соблюдении достоинства моего государя и России! И если в приеме шаха увижу холодность, а в переговорах замечу намерение нарушить мир, тотчас сам объявлю войну и потребую передвинуть границу по реке Араке…
После такой горячей тирады Ермолов обрушил
— Жаль мне, — с притворной горячностью гремел Ермолов, — что вы почтете это за хвастовство! А я готов назначить вам день, когда русские войска возьмут Тебриз. Желал бы только, чтобы вы дали мне слово дожидаться меня там для свидания!..
Он не преминул напомнить о печальных последствиях, какие ожидают Персию в случае неудачной войны, так как немало окажется людей, готовых воспользоваться междоусобицей и даже покуситься на шахский престол.
— Итак, первая же несчастливая война должна разрушить нынешнюю династию! — восклицал русский генерал. — Неужели соседи, среди которых некоторые и теперь уже беспокойны, останутся равнодушными зрителями мятежей и раздоров?..
Гневные тирады с обеих сторон перемежались величайшими приветствиями и нежнейшими изъявлениями приязни, однако Ермолов начал мало-помалу примечать, что МирзаАбдул-Вахаб, повторяя слова о земельных притязаниях к России, слабел в своем упорстве. Оставалось дожидаться шаха, все еще ехавшего с огромным гаремом из Тегерана в Султанию.
Отдыхая от непривычного для него обмена хитростями, от поединков, в которых оружием служили не шпага и пистолет, а изысканное лицемерие и перемешанные лестью угрозы, Ермолов бродил по пустому дворцу Фетх-Али-шаха, Фетх-Али был племяпнпком кровавого евнуха-шаха АгаМухаммеда, который нежно называл его Баба-хан. Когда Ага-Мухаммед был убит невольниками, Фетх-Али зарезал своего брата и сел на престол. У него было более ста сыновей и дочерей от восьмисот жен, составлявших шахский гарем.
Дворец в Султании был построен из жженого кирпича на невысоком пригорке. Пожалуй, не нашлось бы в России порядочного помещика, у которого дом не был бы лучше.
На стенах — весьма плохая и бедная живопись, повсюду — страшная неопрятность. Комнаты маленькие, нечистые. Гарем построен кружком во дворе, и здесь по нескольку шеи сгоняется в одну комнату. Лишь в одной восьмиугольной башне шахские жены располагались более пристойным образом: по четырем углам построены были четыре чуланчика для них и их прислуги.
Во второй башне находился уединенный кабинет шаха, посвященный сладострастию — господствующей его наклонности. Когда он приходил в сераль, то садился здесь на полу, а жены окружали его.
Суровый солдат, воспитанный на «Записках» Цезаря и суворовской «Науке побеждать», Ермолов с нескрываемым отвращением воспринимал увиденное. «В сем серале, — размышлял он, — шах проводит большую часть времени,
Ермолов услышал хохот в соседней комнате, где конвойные казаки расставляли драгоценные огромные зеркала — подарок Фетх-Али от русского императора. Здесь на стене была изображена в самом карикатурном виде охота. В середине шах — верхом — колол лань. Он был нарисован в короне, полной царской амуниции и строго глядел на зрителей. Огромная борода его от ветра наклонилась назад, голова была гораздо больше лошадиной, туловище короче головы с бородой, а талия тоньше руки. В соседней комнате, где проветривались присланные в подарок шаху меха соболей и горностаев, на стенах были изображены в рост, также весьма карикатурно, все его дети.
Хандра от долгого бездействия грызла и точила Ермолова. Он вышел на плохо построенное крыльцо. Сада в Султании никакого не было, только высажено несколько деревьев. За ними — развалины древнего города с огромной величественной мечетью, построенной еще греческими зодчими. «Скорее бы все это кончилось, и можно было бы приниматься за дела… — думал генерал. — Жизнь словно замерла в этой стране, застыла в обманчивом покое. О, Персия — это пороховая бочка, фитиль к которой может тлеть столетиями!..»
3 августа 1817 года посольство было наконец представлено шаху.
От ставки Ермолова до шахской резиденции была поставлена в два ряда регулярная пехота — джанбазы. Доселе на всех послов надевали красные чулки и вводили их без туфель. Русский генерал вошел в диван-хане — приемную — в сапогах, и за особое угождение с его стороны принято было то, что один из слуг стер пыль с его сапог.
Изобретением персидской гордости считалось обратить внимание на вошедшего не прежде, чем он пройдет половину комнаты. Зная это, Ермолов избрал в диван-хане самый близкий к входу стул, на другом преспокойным образом расположил шляпу и перчатки, велел садиться русским чиновникам и грозно прокричал:
— Я в караульную пришел или в сенат? Абул-Гассанхэн, так ли вас в Петербурге принимали?
Первый визирь перепугался, все начали просить посла пересесть на почетное место, но тот долго противился и кричал, что в караульной все стулья равны. Потом все же пересел, развалился в кресле и пристал к персидскому послу в России: так ли его в Петербурге принимали?
Абул стал жалок, бледнел и краснел и, видно, с отчаяния сказал:
— Нет, ваше превосходительство! Я им двадцать раз говорил, что они нехорошо делают. В свидетели вам призываю бога и шаха. Когда вы его увидите, вы забудете все неудовольствия, которые получили от людей, не мыслящих одинаково с ним…