Генерал и его армия
Шрифт:
— А мне, — спросил Терещенко, — думаешь, так хочется за Сибеж ничтожный тратиться? А приходится. Жуков его остановил:
— Уважайте соседа, полководцы. Он не всегда глупости говорит. Что ж, командующий, к вашему доводу следует прислушаться.
Но по голосу чувствовалось: не прислушался нисколько. Любой другой аргумент он бы рассмотрел внимательно и во всех подробностях, этого — он как бы и не слышал. Тем и велик он был, полководец, который бы не удержался ни в какой другой армии, а для этой-то и был рожден. Все было у него — и подбородок крутой с ямочкой, и рост достаточно невысокий, и укажут остряки на первый слог в его фамилии
— Стоит прислушаться, — повторил он. — Но вы мой довод не опрокинули. Вот что делает ваш противник. Удар во фронт. По ослабленному плацдарму. С выходом к Днепру.
— Это был бы акт отчаяния, — сказал Кобрисов. — Зачем ему между клиньями лезть?
— Согласен. Но акт возможный. Приказ есть приказ, и солдат его выполнит. И это было бы для нас очень болезненно. Переправы сейчас — самое для нас ценное. Так что подумайте. Подумайте о Мырятине.
Кобрисов запнулся на секунду, было у него чем этот довод оспорить, но тотчас ворвался в разговор Хрущев:
— Вот я, Гер Константинович, ну кто о чем, а вшивый, значит, о бане. То есть я, значит, как политработник волнуюсь. Насчет, значит, укрепления морально-политического духа в войсках. Тем более «жемчужина Украины» и все такое. Вот были мы с Николай Федорычем в Восемнадцатой армии, там такой, значит, начальник политотдела, заботливый такой полковник. Как его, Николай Федорович? Гарнэсенький такий парубок, с Днепропетровска, бровки таки густы. Когда мужик из себя видный, тоже ж играет значение! Душевно так, заботливо с солдатами перед боем поговорит, освещение подвигов подает, наладил, значить, вручение партбилетов прямо на передовой. «Бой, говорит, лучшая рекомендация». Его, кстати, идея была — символические подарки украинцам-командармам. Хорошо б его сюда для обмена, значит, опытом как-то прикомандировать. Как же его? От же, склероз, вылетело…
— Никита Сергеич, — поморщась, сказал Жуков, — вспомнишь — вернемся к вопросу.
Он уже вставал, заставляя и всех вскочить. Низко напяливая фуражку, подошел к Кобрисову. Выпрямясь и сделавшись на голову выше маршала, Кобрисов увидел мгновенную вспышку раздражения в его глазах, извечного раздражения низкорослого против верзилы. Впрочем, маршал ее погасил тотчас и осведомился благосклонно:
— Командующий, откуда я вас еще до этой войны помню? Не были на Халхин-Голе?
— Был, товарищ маршал.
— А по какому поводу встречались?
Кобрисов, помявшись, сказал:
— А вы меня к расстрелу приговорили. В числе семнадцати командиров.
— А… — Маршал улыбнулся той же улыбкой беззубого ребенка. — Ну, ясно, что к расстрелу, я к другому не приговариваю. Не я, конечно, а трибунал. А за что, напомните?
— За
— Как же случилось, что живы?
— А нас тогда московская комиссия выручила, из Генштаба, во главе с полковником Григоренко. Они ваш приказ обжаловали и, наоборот, кое-кого к «Красному Знамени» представили. В том числе и меня. Вы же потом и подписали.
Брови маршала сдвинулись на миг и снова разгладились.
— Припоминаю. Ну, видите, как хорошо обошлось. И вы теперь связи уделяете должное внимание. — Он протянул руку. — Поработайте еще, командующий. Желаю успеха.
Генералы, шелестя целлофановыми пакетами, подходили к Кобрисову попрощаться.
— Ты, часом, не в обиде на меня? — спросил Терещенко. — Пощипали тебя, так и ты ж нас тоже. Первый притом. Поверишь ли, больные струны задел!
— И с чего, спрашивается, гавкаемся? — сказал огорченный Омельченко. Общее ж дело делаем, мирно бы надо.
— Ладком? — сказал Кобрисов.
— Именно. Сошлись бы как-нибудь втихаря, ну там бутылочку уговорили. Почему нет?
— Слушай их, Фотий Иваныч, — сказал Галаган, — а делай все наоборот. Три к носу, держи хвост трубой.
Подошел и Чарновский. Постоял, покачиваясь с пяток на каблуки, поднял хмурое лицо, с еле не сросшимися густыми бровями:
— Извини, что не поддержал тебя. Но и ты себя с людьми не так повел. Мы не об этом договаривались.
— Никаких претензий, Василий Данилович. Поступил ты по совести, тактично.
Чарновский, ярко вспыхнув, что-то хотел сказать, но круто повернулся и вышел.
Остался Ватутин. Он долго стоял у пролома в стене, смотрел, как рассаживаются по машинам, кому-то крикнул, что поедет последним, наконец повернулся к Кобрисову:
— Как самочувствие?
— Душновато, — сказал Кобрисов. — Дышать тяжело. Расстегнуть бы две пуговички. Ежели позволите.
— Давай.
Они расстегнули по две верхние пуговки на вороте и перешли на язык, невозможный у начальника с подчиненным.
— Операция эта все-таки дорогая, — сказал Кобрисов. — Я подумал: а сколько же в Мырятине этом жило до войны? Баб, стариков, детишек ты не считай, одних призывных мужиков сколько было? Да те же, наверно, десять тысяч. Которых я положить должен. Что же мы, за Россию будем платить Россией?
— Да только и делаем, что платим, Фотя. Когда оно иначе было? И будем платить, мы ж ее пока что не выкупили…
— Я старше тебя на девять лет, Николай. Послушай мудрого. Не всегда это доблесть — бой навязывать противнику, иногда умней уклониться, больше потом возьмешь. Ты вот о «котлах» думаешь, об окружениях, да кто об них не мечтает. А знаешь, чем ты прославился уже, чем, может, в истории останешься? Двумя отступлениями. Под Харьковом и на Курской дуге. Это изучать будут, как ты сумел людей сохранить, технику всю вытащить, противника измотать и сразу, без паузы, способен был контрудар нанести.
— Любо тебя послушать, Фотя, — сказал Ватутин, усмехаясь. — Лестно.
— Ты знаешь, что я не только льстить могу.
— Знаю. Не знаю вот, принять ли за комплимент, что одними отступлениями… Ладно, не в этом дело. Отвечу тебе комплиментом — всех ты нас удивил. Переиграл. Да ведь я давно считаю, что тебе по годам, по знаниям пора бы уже и фронтом покомандовать. Ты прав оказался, а мы — не правы. Ну да, не все мы продумали с этим Сибежем. На поводу пошли у Терещенки…
— А что же Константиныч его поддерживает?