Генералиссимус Суворов
Шрифт:
В больнице отец Илларион пробыл около месяца и отдал Богу душу. В квартире с отправления хозяина в больницу наступила прежняя тишина. Смерть мужа, несмотря на причиненное им за последний год ей горе, брань и даже побои, непритворно огорчила Марью Петровну.
— На кого ты нас, родненький, покинул… Как останусь я одна с малыми ребятками… — причитала она над гробом отца Иллариона.
Его похоронили. Марья Петровна не переставала плакать и жаловаться всем, кто бы с ней ни заговорил, на свою сиротскую долю. Александр Васильевич, тронутый ее бедственным положением, прибавил ей к месячной квартирной
— Благодетель, вечно за тебя Бога молить буду… — бросилась она целовать его руки.
Из духовной консистории ей выдали пособие на погребение мужа. Пособие, по обыкновению, получилось через полгода после похорон отца Иллариона, но все же было некоторым подспорьем в ее сиротской доле. Жизнь в домике покойного священника вошла в свою обычную тихую колею.
Вдруг в один прекрасный день Марья Петровна получила письмо от своей племянницы Глаши. Эта Глаша была девушка лет девятнадцати, круглая сирота, дочь покойной сестры Марьи Петровны. Года четыре тому назад Марья Петровна, к которой девочку привезли из деревни, пристроила ее в услужение к одной старой барыне, жившей в их приходе. Более года Глаша жила у барыни, затем вдруг сбежала, и Марья Петровна потеряла ее из виду.
«Сгинула девка… Недаром я ее видела на днях в переулке с Агафьей…» — решила Марья Петровна.
Агафья была старуха, пользовавшаяся в околотке дурною славой. Такие женщины, как она, были известны в Петербурге еще со времен Петра Великого и назывались «потворенные бабы» или «что молодые жены с чужими мужи сваживаются». Эти соблазнительницы вели свое занятие с правильностью ремесла и очень искусно внедрялись в дома, прикидываясь торговками, богомолками… В то время разврат юридически помещался в одном разряде с воровством и разбойничеством. Но тогдашнее общество, как и теперь, не вменяло его в особенно тяжкое преступление.
Потужила Марья Петровна, потужила, да и забыла о своей племяннице.
«Может, впрямь и на этой дороге свою счастливую планиду найдет…» — успокоилась она за ее судьбу.
«Счастливой планиды», оказалось, Глаша не нашла.
Письмо было ею написано с прядильного двора в Калинкиной деревне, куда уличенных «прелестниц» отсылали в работы на сроки. Глаша писала к тетке, что срок, на который она была выслана, кончался, и просила взять ее к себе, обещая клятвенно исправиться, помогать ей по хозяйству и пойти на место. Письмо писано было, видимо, каким-то грамотеем, четким мужицким почерком.
Александр Васильевич Суворов, по просьбе Марьи Петровны, прочел его. Та всплеснула руками:
— Ахти, Господи, куда ее, шлюху, унесло! Да сгинь она, проклятая, на что мне она, не умела жить по-честному, так и пропадай пропадом!..
— Зачем так говорить, Марья Петровна, — остановил ее Александр Васильевич. — Если девушка заблудилась и хочет исправиться, так ей помочь надо, а не отталкивать ее. Это грех, большой грех. Сами, чай, знаете, что Иисус Христос сказал, что он пришел пасти не праведных, а грешных. Помните, как он милостиво отнесся к блуднице. Иди в дом свой и не греши, — сказал он ей.
— Уж вы начетчик у нас, добрая душа, — заявила Марья Петровна. — Да куда же я с ней денусь? При моем сиротстве… Все ведь лишний рот.
— Господь Бог вас вознаградит за доброе дело… Она себе работу найдет… На место поступит… Я… что могу… помогу… — смущенно произнес Суворов последнюю фразу
— Благодетель!.. — могла только воскликнуть Марья Петровна.
— Так поезжайте за ней и привезите… Помните, Христос велел нам прощать.
— Что поделаешь, поеду, поеду…
Через несколько дней Марья Петровна собралась и поехала за племянницей. К вечеру они вернулись вместе.
— Только и поехала за тобой, за негодной, вот для них, нашего благодетеля, кланяйся и благодари, непутевая… — привела она на показ привезенную к Александру Васильевичу, спросив, по обыкновению, осторожно через дверь позволения войти.
— Очень вам благодарна… — потупив глаза, произнесла Глафира Ефимовна — так звали по отцу проштрафившуюся прелестницу.
Затем она лишь на мгновенье подняла глаза на Александра Васильевича и окинула его таким взглядом, что тому жутко стало.
Глаша была, что называется, король-девка, высокая, статная, красивая, с лицом несколько бледным и истомленным и с большими темно-синими глазами. Русая коса толстым жгутом падала на спину. В своем убогом наряде она казалась франтовато одетой, во всех движениях ее была прирожденная кошачья грация и нега.
— Что я… Я ничего… — смущенно проговорил Суворов. — Пусть живет себе… Пусть… с Богом.
Тетка и племянница вышли. Александр Васильевич обратился снова к своим книгам, но, увы, ему что-то не читалось. Ласкающий взгляд темно-синих глаз то и дело мелькал перед ним. Он вскочил, надел шинель и ушел в казармы.
Тетка с племянницей тем временем сели закусывать. Подкрепившись, последняя начала рассказывать Марье Петровне свои похождения после бегства от старой барыни, у которой жила в услужении. Марья Петровна, несмотря на строгость правил, была, как все женщины, любопытна и, кроме того, как все женщины, не греша сама, любила послушать чужие грехи. Она с жадностью глотала рассказ Глаши.
— Сбежав от старой барыни, я, по наущению Агафьи, — рассказывала та, — пришла к ней. «Ты пришла очень кстати, — сказала старая карга, — только перед тобой вышел от меня богатый господин, который живет без жены и ищет молодую девушку, чтобы она для благ, пристойности служила у него под
видом разливательницы чая. Нам надобно сделать так, чтобы ты завтра под вечер пошла к этому господину… У меня есть прекрасная кашемировая шинелька, точно на тебя шита… Я ее надену на тебя и дам шляпу, а кудри свои ты уж сама распустишь и прифрантишься как надо».
Глаша приостановилась.
— Ишь, подлая, умеет вести дело… Что же дальше?
— Дальше все сделалось как по писаному… Я понравилась господину, и мы условились, чтобы я в следующее утро пришла к нему с какой-нибудь будто матерью, под видом бедной девушки, которая бы и отдала меня к нему в услужение за самую ничтожную цену. Вы знаете, тетенька, плаксу Феклу?
— Это та, что у нас стоит за службой на паперти?
— Она самая.
— Ну, и что же?
— Я наняла ее за рубль в матери, и она жалкими рассказами о моей бедности прослезила всех слуг. При первом изготовленном самоваре господин за искусство определил мне в месяц по пятьдесят рублей.