Генеральная репетиция
Шрифт:
Но теперь все было совсем по-другому. Преображение не имело внешних примет, а шло как бы изнутри. Преображалась самая суть нашего дома - воздух его, звуки, запахи, настроение. Дом ожидал чуда - и все это понимали, а я, как мне казалось, понимал с особенной страстной отчетливостью.
Первым, часам к шести, приехал старший брат моего отца - профессор Московского университета, пушкинист, один из организаторов этого вечера. Он рассеянно бродил по комнатам, теребил мягкую седую бородку, бесцельно переставлял стулья с места на место, и вообще по всему было
И вот, наконец, пробило восемь и начали появляться приглашенные. Они здоровались с дядюшкой и отцом, целовали руку маме, улыбались мне - но все это еще не было чудом, я знал, чудо было впереди.
Открыл вечер председатель Общества любителей российской словесности профессор Сакулин. Потом с короткими сообщениями выступили профессор Цявловский и дядюшка, а потом, после недолгого перерыва, началось чудо. В программке чудо это называлось так:
– "Чтение отрывков из "Бориса Годунова" артистами Московского Художественного театра. Сцену "Келья в Чудовом монастыре" исполнят Качалов и Синицын, сцену "Царские палаты" - Вишневский, сцену "Корчма на литовской границе" - Лужский, сцену "Ночь, сад, фонтан" - Гоголева и Синицын, и отрывок из воспоминаний Погодина о чтении Пушкиным "Бориса Годунова" у Веневитиновых исполнит Леонидов"...
Чудо произошло мгновенно и незаметно - просто Василий Иванович Качалов сел в глубокое кожаное кресло (которое отец, по случаю, приобрел где-то на распродаже), а у ног Качалова на низкой скамеечке, моей скамеечке, устроился Синицын.
И вдруг стало зябко и сумрачно, и окно нашей столовой вытянулось и сузилось, и на нем появилась решетка, и кожаное кресло превратилось в деревянное, и зазвучал несравненный голос Качалова - Пимена:
– Еще одно последнее сказанье И летопись окончена моя!..
...Само собой разумеется, что с этого вечера я стал бредить театром. Я выучил наизусть чуть не всего "Бориса Годунова" и, вышагивая по нашему темному коридору, декламировал, безуспешно подражая Качаловским интонациям:
– Исполнен долг, завещанный от Бога мне грешному!..
...Как же я мог теперь, увидев объявление о наборе учеников в Студию Константина Сергеевича Станиславского, удержаться и не подать заявления о приеме?! Правда, мне еще не исполнилось семнадцати лет, но меня это смущало не слишком, тем более, что заявление у меня приняли и даже назначили день, когда я должен явиться на первый экзамен.
Если в Литературный Институт, как уже было сказано выше, я попал сравнительно легко, то на экзаменах в Студию пришлось натерпеться и волнения, и страхов.
Конкурс был немыслимый - сто человек на одно место. Приемные испытания проводились в четыре тура, причем с каждым новым туром экзаменаторы были все более знаменитыми и все более строгими.
На предпоследнем, третьем туре председательствовал Леонид Миронович Леонидов, великий театральный актер и педагог, прославленный Митя Карамазов.
На этом экзамене я показывал с партнершей, назначенной мне на втором туре - до сих пор помню, что звали ее Верочкой Поповой - сцену из "Романтиков" Ростана.
Мы поставили - один на другой - два шатких стола, что должно было означать стену, влезли наверх и принялись, по выражению старых провинциальных актеров, "рвать страсть в клочки", изображая несчастных влюбленных.
Как выяснилось потом, экзаменационная комиссия, во главе с Леонидовым, смотрела на наши безумства стоя, ибо мы каждую секунду грозили свалиться с нашей верхотуры им на голову.
На следующий день я с совершенно искренним удивлением узнал, что допущен к четвертому туру - то есть, в сущности, принят в Студию, так как четвертый тур заключался в показе самому Константину Сергеевичу Станиславскому уже отобранных будущих учеников.
...Я очень плохо помню тот день. Все мы волновались - до заиканья, до дрожи в коленях, до слез на глазах.
"Театральный роман" Булгакова еще не был напечатан, и я не мог оценить ту насмешливую точность, с которой в главе "Сивцев Вражек" описаны двор дома Станиславского, и знаменитая деревянная лестница, ведущая на второй этаж, и прихожая с беленькими колоннами и чернойпречерной печкой.
Впрочем, в тот день я не сумел бы оценить Булгакова, даже если бы и читал роман. Я был в беспамятстве.
...И вот я стою в зальце, где такие же, как в прихожей, беленькие колонны, и прямо передо мною сидит Станиславский, а рядом с ним Леонидов, и еще кто-то, и еще кто-то - десятки лиц, сливающихся в одно зыбкое пятно.
Надсадным голосом я читаю Пушкина: "Графа Нулина" и "Погасло дневное светило".
Потом я вижу, как Станиславский приподнимает большую белую руку помню, что я еще тогда, сразу, поразился величине, белизне и необыкновенно выразительной пластичности этой руки-и подзывает меня.
Я подхожу. Я вижу совсем рядом лицо Станиславского, седую голову и по-прежнему темные брови, слышу горьковатый запах одеколона и негромкий голос:
– Скажите, а монолог вы какой-нибудь приготовили?
– Монолог "Скупого рыцаря" !
– с готовностью выпаливаю я.
Леонидов почему-то фыркает, как будто он поперхнулся. И вокруг тоже раздаются смешки.
Станиславский улыбается и совсем тихо - мне приходится к нему наклониться - спрашивает:
– Голубчик, а поскромней у вас чего-нибудь нет? Вам сколько лет?
– Семнадцать, - отвечаю я.
– Семнадцать?!
– переспрашивает Станиславский и вдруг, откинувшись назад, начинает весело и по-детски заразительно смеяться.
...Через несколько дней после этого показа нам торжественно вручили удостоверения, в которых, черным по белому, было написано, что мы являемся студийцами первого курса Оперно-Драматической Студии Народного артиста СССР Константина Сергеевича Станиславского.
Начались занятия. Все очень старались - боялись отсева. Всем было трудно, а мне труднее, чем остальным.