Генеральная репетиция
Шрифт:
Он будет так убедительно скорбен, что все выступающие после него, словно позабыв, на какой предмет они здесь собрались, станут говорить не столько обо мне и моих прегрешениях, сколько о том, как потрясла и взволновала их речь Арбузова, будут сочувствовать ему и стараться помочь.
Не медведи, не львы, не лисы,
Не кикимора и сова
Были лица - почти как лица,
И почти как слова - слова.
За квадратным столом по кругу
(В ореоле моей вины!)
Все твердили они друг другу,
Что друг другу
Так завершится мое очень долгое, затянувшееся больше чем на четверть века, прощание с театром? От резолюции Леонида Мироновича Леонидова до заседания Секретариата!
Бросив в конце войны актерство и занявшись драматургией, - я все равно как бы оставался в мире театра.
Потом я начну прощаться и с драматургией - это будет после того, как подряд запретят мои пьесы: "Матросскую тишину" и "Август", - а последнюю точку, как ни странно, поставит Арбузов.
Он так прямо и скажет:
– Галич был способным драматургом, но ему захотелось еще славы поэта и тут он кончился!
Ну, что ж, - кончился, так кончился. Я ни о чем не жалею. Я не имею на это права. У меня есть иное право - судить себя и свои ошибки, свое проклятое и спасительное легкомыслие, свое долгое и трусливое желание верить в благие намерения тех, кто уже давно и определенно доказал свою неспособность не только совершать благо, а просто даже понимать, что это такое - благо и добро!
Я ни о чем не жалею.
Это раньше я бессмысленно и часто сокрушался по разным поводам.
Пути Господни неисповедимы, но не случайны.
Не случайна была та бессонная ночь в вагоне поезда Москва - Ленинград, когда я написал свою первую песню "Леночка".
Нет, я и до этого писал песни, но "Леночка" была началом - не концом, как полагает Арбузов, - а началом моего истинного, трудного и счастливого пути.
И нет во мне ни смирения, ни гордыни, а есть спокойное и радостное сознание того, что впервые в своей долгой и запутанной жизни, я делаю то, что положено было мне сделать на этой земле.
Это гордыня? Не знаю. Надеюсь, что нет!
...Бутылочная и кирпичная, с просветленными лицами, вернулись в зал и, сморкаясь, заняли свои места в первом ряду.
И тотчас же, словно кто-то подсматривал в глазок занавеса (впрочем, так оно, наверное, и было), в зале погас свет и в луче бокового софита снова появился Олег Ефремов.
Прислушиваясь к звукам далекого марша, он медленно начал слова вступления ко второму действию:
– Юность. Москва. Май тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Строительные леса на улице Горького. Открытые бежевые "линкольны" возят по городу иностранных туристов: туристы вежливо улыбаются, вежливо восхищаются, вежливо задают двусмысленные вопросы - главным образом об исчезающих за ночь портретах - и с некоторой опаской поглядывают на девушек-переводчиц.
...Марш зазвучал громче.
Ефремов, не двигаясь, продолжал:
– По вечерам не протолкаться на танцевальных площадках, в цветочных киосках продают, нарасхват, ландыши и сирень, а на площади Пушкина, у фотовитрины "Известий" с утра и до ночи толпится народ, разглядывая фотографии далекой Испании, где фашистам все еще не удалось отрезать от Мадрида Университетский городок.
В тот год мы окончательно стали москвичами. Еще совсем недавно - робкие провинциалы - мы, впервые, разинув рты, бродили по набережным, почтительно следовали правилам уличного движения, ездили, восхищаясь, в метро и писали длинные, восторженные и подробные письма домой... Ефремов улыбнулся:
– Потом письма стали короче. Всего несколько слов - о том, что мы здоровы, об институтских отметках и о том, что нам опять очень нужны деньги. Мы научились торопиться. Мы были одержимы, влюблены, восторженны и упрямы... Нам исполнилось девятнадцать лет?
...Пошел занавес. Ефремов стал к залу вполоборота и сказал, указывая рукою на декорацию и действующих лиц;
– Вечер. Комната в общежитии студентов Московской Консерватории. Две кровати, два стула, две тумбочки и большой стол, у которого табурет
заменяет отломанную ножку. На стене пыльная гипсовая маска Бетховена.
Давид в тапочках, в теплой байковой куртке, с завязанным горлом, расхаживает по комнате. Он играет на скрипке, зажав в зубах докуренную до мундштука папиросу. Таня - тоненькая, ясноглазая - караулит у электрической плитки закипающее молоко...
Ефремов незаметно скрылся в кулисе.
Началось второе действие
Давид. ...Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!.. (Со злостью опустил скрипку.) Нет, ни черта не выходит сегодня!..
Таня. В чем дело?
Давид (оттопырил губы). Иногда, знаешь, я слышу все: как стоит стол слышу, как ты улыбаешься, как Славка думает... А иногда - вот, как сегодня наступает вдруг какая-то полнейшая и совершеннейшая глухота!.. Который час?
Таня. Половина девятого. Температуру мерить пора.
Давид. А ты все-таки уходишь?
Таня. Я вернусь... Получу новое платье и вернусь! (Заломила руки.) О Боже, какая я буду красивая в новом платье!
Давид. А ты и так очень красивая... Даже, я бы сказал, чересчур! Где градусник?..
Давид прячет скрипку в футляр, садится на кровать, засовывает градусник под мышку. Таня, выключив плитку, снимает молоко.
Таня. Надо же ухитриться - заболеть ангиной в мае месяце!
Давид. А я все могу. Я человек, как известно, необыкновенный!
Таня. Ты необыкновенный хвастун, вот ты кто!
Давид. Старо!.. Хвастун, хвастун - а почему я хвастун?! Персональную стипендию я получаю, в "Комсомолке" про меня уже два раза писали, ты мне дала слово, что выйдешь за меня замуж... Вот и попробуй тут, не расхвастайся!..