Гений, или Стяжание Духа (К 190-летию Н. В. Гоголя)
Шрифт:
Погодин и Шевырев по-прежнему ведают денежными делами Гоголя, снабжая его деньгами, постоянным источником «улавливания денег» для Гоголя становится и сам С. Т. Аксаков. Поэтому их естественное чувство оскорблено, когда Гоголь поручает переиздание своего 4-томного сочинения вместе с 1-м томом «Мертвых душ» своему другу по Нежинской гимназии Николаю Яковлевичу Прокоповичу, в то время преподавателю русского языка и словесности в кадетских корпусах. Была надежда выручить больше, а оказалось как хуже. И между друзьями по гимназии на этой почве в дальнейшем проистекает исступленная царапина отношений.
Но сладостное чувство исступленной воли, достигшей, наконец, выполнения своей задачи ниспосланной, как он считает, «свыше», требует своего законченного кинематографического разрешения. И такое разрешение приходит в лице русского богослова и церковного проповедника архиепископа Иннокентия, пламенного проповедника христианских добродетелей и «в некоторой степени сребролюбца», оставившего после себя капитал в 200 000 рублей. Владыка, прощаясь с Гоголем, благословил его образом Спасителя. Гоголь потрясен и просветлен, его лицо сияет: «Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий, благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко гробу Господню». Но до этого путешествия еще несколько лет пути.
Теперь для него все суета сует. Он осознает для себя, что без устремления «души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двигаться ни одной моей способностью». Постепенно чувство внутренней инквизиции начинает одолевать его. Но пока внутренним взором оглядывается он вокруг себя, своих друзей, которые ждали его «как
Литературная критика могла оказать содействие успеху «Мертвых душ» в публике. Не завязывая никаких личных дружеских отношений с Белинским, Гоголь в кругу своих петербургских знакомых устраивает на прощание перед отъездом ко «Гробу Господню» встречу с этим полезным для него критиком. Разговор ни о чем. Из чего сейчас же делаются выводы, что Гоголь неискренний человек, и верить ему нельзя.
А худощавая, длинноволосая невысокого роста фигура с большим тонким носом в потертом черном сюртуке, вычитывая рекламу на плохом французском языке с резким итальянским акцентом перед отъездом в Иерусалим развлекалась вместе с художником Брюлловым вырезыванием по заказу собственных силуэтов с оплатой в один серебряный рубль, путешествуя в вагоне железной дороги из Царского Села в Петербург.
В начале июня 1842 года в типографиях Петербурга идет набор четырехтомника произведений Гоголя, наборщики набирают в день «по шести листов». Гоголь полагает, что «четыре тома выйдут непременно к октябрю», его волнует тот факт, что экземпляр «Мертвых душ» еще не поднесен царю. Четыре тома… Свет слова, проникающий до последних глубин, мощный язык уже не малороссийских творений, ясность, сверкающая в каждом слове, множество мелких пузырьков афоризмов, возбуждающие кровь шампанским сюжета, напоенного солнцем, вином, югом Италии взрываются вихрем русской сущности, связанной, подавленной волею нравственного оправдания, надеждой томительного смысла и… неоплодотворенностью чувства, источник которого улавливается только в интонационной музыкальности фраз самого произведения, в котором идут разговоры «доедет до Москвы колесо» истории или «только до Рязани». Нервные волокна автора пронизывают всю интонацию его стиля, всю силу его жизненного языка, в котором звуки, штрихи мысли обретают обороты гармонической иронии прозы, а знаки препинания обретают смысл оркестровых пауз.
Но Гоголь уже в другом мире. Его ждет Иерусалим. И он, 33-х лет от роду, поучает С. Т. Аксакова, которому уже пошел шестой десяток, словами назидания: «Крепки и сильны будьте душой, ибо крепость и сила почиет в душе пишущего сии строки…». С каждым днем и часом душа его обретает свет и торжественность…
И в этом состоянии для него первый том «Мертвых душ» похож «на приделанное губернским архитектором крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах». Это чувство религиозного благоговения перед высшими силами, позволившими ему одолеть первый том «Мертвых душ», теперь для него, Гоголя, становится и внутренней и внешней формой заботы дать своему народу возможность пить непосредственно из чистого источника священных книг. Но лишь Господь располагает, а человек с его домыслами и предположениями свободен в своих действиях, влекущих его к познанию тайн бытия, но этот путь имеет столько углов и закоулков, в которых никакая нить Ариадны уже не может помочь, кроме как сам себе человек в своем жизненном инстинкте, утверждающем добро и здравость мысли, а не умыслы лжи и зла в их черствой и эгоистической невежественности. И этот кремнистый путь стяжания Духа в себе самом начинает приходить у Гоголя пока еще только в разверстые уста затравленного Вия, веки которого опущены, но вот-вот поднимутся сами и взглянут на читающего псалтырь автора «Мертвых душ», псалтырь, которым хочет одарить русское общество автор, даже не замечающий, что сама ткань художественного произведения своей языческой силою есть прямая иллюстрация Бога, а не безбожия. Но всякая ли тварь с обточенными о камень литературы зубами, скулящая молитвы и призывающая в свидетели Господа, вещает народу от бога? Жар мыслей охватывает Гоголя, зарево литературных окон, освещенное его друзьями и врагами, фиксирует с этого момента все перепитая его души, поступков и, пережевывая их по своему, вкушая от крови Спасителя «вселяют рознь» среди почитателей великого писателя русской земли только в силу обретаемой им свободы совести, совести, очищающей его душу настолько, что он даже не замечает своего нравоучительного тона, когда советует читать С. Т. Аксакову известную работу Фомы Кемпийского «О подражании Христу».
Но вышедшее из-под пера живет. И как водится, живет своей самостоятельной жизнью независимо от автора и его новейших устремлений тела и духа. «Мертвые души» даже летом расходятся живо и в Москве, и в Петербурге. И Погодину уже отдано 4500рублей, да и остальные получают свои деньги… Гоголь интересуется критикой, поступающей на первый том «Мертвых душ». Требует от С. П. Шевырева по этому поводу писать, смело критикуя автора, «жаждущего узнать все свои пороки и недостатки». Критика придает ему крылья. Даже критика Булгарина по его мнению освежает его. Распродажа 5000 экз. сочинений Гоголя в 4-х томах сопровождается темными спекулятивными операциями, на которых нагрели руки не только книгопродавцы, но и некоторые из друзей Гоголя. А Гоголя в Риме в это время интересуют ослы, которых он здесь называл самыми умными животными да растения, из которых им составлялся гербарий. В это время он бодр и оживлен, но чувство «сопричисленности» не покидает его и чем глубже он вспоминает случай, имевшие место в его жизни, тем глубже видит «чудное участие высших сил во всем, что ни касается» его. В это время все его существо реализует в себе анализ написанных им литературных не столько произведений, сколько самих строк, ведущих его ввысь звучания истины, усматриваемой им в самих бесконечных переделках его произведений, переделках, производящих «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Непрестанная охота самоанализа о том, что он работает «вследствие… глубоких обдумываний и соображений», ведущих к успеху его работы, вне которой нет его жизни, так как его искусство и есть его жизнь, прерывается весьма рациональными предложениями к друзьям (Погодину, С. Т. Аксакову и Шевыреву), от которых он «требует жертвы»: «Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них… Прежде всего я должен обеспечен быть на три года. Это самая строгая сметая бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Мне нужны, по крайней мере, 3500 (рублей)». Погодин на это заявление Гоголя «мутил всех ропотом, осуждением, негодованием». Аксаков с протянутой рукой бросился занимать деньги под рассказы о тяжелом положении автора «Мертвых душ». Заводчик Демидов не дал ни копейки. Но его супруга, к которой тут же метнулся добрый Сергей Тимофеевич, «вспыхнула от негодования и вся покраснела», отвалив всю требуемую сумму наличными. На что ее супруг только и мог сказать: «это ее деньги, она может ими располагать, но других от меня не получит». Деньги были доставлены в Рим. Иванов приносил в кармане горячие каштаны, у Языкова всегда была бутылка «алеатико», у Гоголя в кармане всегда водились «довольно сальные» анекдоты. Вечер начинался каштанами с прихлебами вина, но сопровождался большей частью молчанием присутствующих. И Гоголь в полном праве мог писать Данилевскому в 1843 г.: «живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною».
В октябре 1843 г. все деньги Гоголем истрачены и начинаются новые мучительные поиски их получения, при этом он отчетливо чувствует, что появление его новых сочинений в скором времени более, чем проблематично, поскольку ему «требуется вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание»,
Животворные минуты творения и обращение в слово творимого разбиваются в одиночестве духовных помыслов Гоголя о холодное бытие соприсутствующих с ним людей, результатом чего являются бесконечные невротические спазмы, когда лицо его желтеет, а ноги, руки холодеют до почернения. И хотя Гоголь от «царя милостивого» обеспечен на три года пенсионом по 1000 рублей серебром да от великого князя теперь ежегодно он получает 1000 франков, но сами по себе эти деньги, естественно, не изменяют его жизненного стереотипа, в котором разъедается, воспламеняется внутренними духовными страданиями его самосознание, а одиночество делается таким отравленным и лихорадочным. Абстрактные: «живите, любите, творите» в сознании его обретают смысл живых символов и вытесняют текущий язык сочного человеческого верстания образа России и русскости. Между гением и уровнем эпохи намечается превышающее всякое понимание атмосферное грозостояние, в котором одиночество становится и отравленным, и лихорадочным, в котором, вдруг, растет и пухнет, как луна, печальное самоуничижение Гоголя, являя, скорее всего, не истощение сил, в результате которых хандра приносит болезнь, но ту форму ипохондрического синдрома, когда страдания физически невыносимы, но нет никаких оснований полагать, что они, эти физические страдания, есть результат патологических изменений в самих физических органах, начинающих сразу же трудиться исправно, как только поднимается само настроение в его духовном противостоянии с обстоятельствами жизни. Возможно, что именно в этот период своей жизни, Гоголь начинает чувствовать свое окончательное одиночество, поскольку «сирена, плавающая в прозрачных водах соблазна» — А. О. Смирнова, с одной стороны, и Нози, с другой, лишь прислушиваются к его душеспасительным беседам, сочувствуя его одиночеству, но не собираются изменять собственных обстоятельств жизни, в которых его роль постепенно сводится к роли «духовника», посвященного в тайны женских сопереживаний. А гибельность лабиринтов женской души безопасна только для боевых мужских темпераментов. Поэтому религиозные экзерсисы Гоголя усиливаются, а творческие изменяют свой поворот, вставая на второстепенные пути следования, поскольку, именно, религиозный опыт становится опытом творчества души Гоголя. И в этом творчески-экстатическом состоянии он отчетливо осознает, что без посещения Иерусалима он не будет «в силах ничего сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России». А потому иллюзия его нового творчества, подобного Богу, на путях сокровенной сущности жизни становится дыханием добродетели, желающей заставить замолчать «псов злобы», бросив факел Христового рая на воздвигаемый им, Гоголем, алтарь человеческого счастья, но не «человеческой комедии», которой будто бы требуются «Размышления о Божественной литургии», задуманной им еще в 1845 г. но так и не появившейся в печати до конца его жизни. Довести до каждого степень свободы духа, которой он сам достиг, не в форме окостеневшего сознания, а в широте и терпимости различных точек зрения, где он, сам-садовник, открывает перед людьми сущность жизни человеческих уделов на земле, лиризм и поэзию русской жизни, «мир и благоволение в человецех» как дух живого творчества, освобождая нити разума и делая его свободным впервые и окончательно для всех людей России. Невидимый шедевр Бога как рама высветляемой мысли крепнет в духе Гоголя уже в течение «пяти болезненных лет», заставляя его отложить работу над вторым томом «Мертвых душ», в котором «изумлению читающей публики» не будет конца, а пока в начале июля 1845 года сжигается автором очередная версия второго тома потому, «что так было нужно», «жгу, когда нужно жечь», а тайна грандиозного здания примирения всех Россиян, которые когда-нибудь «обустроят свою жизнь» и непременно по Гоголю, — пока «в душе у одного автора». Благовествование от Гоголя — вот, что теперь нужно всем россиянам, «нужно для общего добра». Это — «Избранные места из переписки с друзьями», которые появляются в январе 1847 г. Но П. А. Плетнев уже сразу же уведомляет Гоголя, что хотя и «совершено великое дело», но книга эта «совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы».
А зуд, желающих пнуть Гоголя за проявление им лелеемой обществом «свободы совести», оказался достаточно велик. «Сокровище», подаренное Гоголем по мнению А. О. Смирновой, оказалось для самого Гоголя резким, злобным, безумным смехом, смехом, способным душу разорвать со стороны критиков и литераторов в том числе и православного толка. «Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство», — писал Гоголю Шевырев, принимая за самолюбие Гоголя полное отрешение от себя в том свете познания, где Столп веры — есть утверждение истины. «Скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире», — никто не хочет видеть перед началом революционных событий в Европе по мнению Петра Чаадаева. Словно голодное небо существует в раю евангелистов, а навозная насыпь российских городов — эта лестница в рай. «Неистовый Виссарион» высказался еще более определенно, защищая рай нищих духом в их материалистической русскости, низвергая громоподобные проклятия в адрес автора «Переписки»: «А русский человек произносит имя Божие, почесывая себе зад». Священник отец Матвей(Константиновский), один из тех, кто получив рукоположение во священный сан, возомнил о себе, что божественная благодать уже давно избавила их от личных грехов, поучает Гоголя, что «всякий театр есть соблазн и препятствие к спасению души». С. Т. Аксаков просто боится по поводу «Переписки», что «хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии». «Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, — этого я и сам не могу понять», — заявлял Гоголь, выстраивая гиперболическую защиту против всяких нападений старых и новых друзей, которые как черти боятся православного креста, подносимого «казаком Вакулой» к их рылоподобному носу, откуда раздается безумное хрюканье вражьего тела с песнею ползучего материализма или навозного клерикализма, отягченного земным ковчегом, влекущего нищих духом людей в преисподнюю парагвайского коммунизма, который в течение 160-лет(1608–1768 гг.) порождал грешную рать ублюдков, надеющихся на восторженное восхождение в царствие небесное.