Гений, или Стяжание Духа (К 190-летию Н. В. Гоголя)
Шрифт:
Гоголь жил в Москве в громадном доме Погодина, в комнатах мезонина, которые вели «в обширную столовую, освещаемую сверху стеклянным куполом». За столовой находился кабинет Погодина, а оттуда по коридору дверь направо вела в зимний «сад, начинавшийся лужайкою с беломраморной посредине вазой, зеленою сетью трав». Михаил Петрович Погодин, бывший «рупором народности», всячески претворял в жизнь как издатель журналов и профессор Московского университета по кафедре истории лозунг министра просвещения Уварова: «православие, самодержавие, народность», человек прижимистый и скуповатый, лишь в первом поколении был освобожден от крепостной зависимости. Он надеялся, что Гоголь до полного издания «Мертвых душ» поместит несколько глав в его журнале «Москвитянин». Но Гоголь был не из тех, «кто, получая стол и кров», запросто расставался «со своим имуществом». Помещение таких глав в журнале до выхода в свет в России тома «Мертвых душ» целиком наверняка нанесло бы финансовый ущерб Гоголю. По выходе в свет «Мертвых душ» Гоголь и Погодин дулись друг на друга, но Гоголь с «насиженного погодинского места не съезжал». Встречались за столом, не разговаривая. И когда 9-го мая близились именины Гоголя именинник угощал обедом всех своих приятелей и знакомых в саду Погодина, где в это время среди приглашенных можно было увидеть И. С. Тургенева, князя П. А. Вяземского, Лермонтова, Загоскина, М. А. Дмитриева и многих других. Сад
Но Гоголь рвался за границу, ему «надо было удалиться в Рим, чтобы писать о России». И в июне 1841 года Гоголь уже в Варшаве, а уже в июле в Вене, где смотрит на немцев, «как на необходимых насекомых во всякой русской избе». Нервы его пробуждаются, он выходит по его убеждению «из летаргического умственного бездействия, а в голове шевелятся мысли». Сюжет «Мертвых душ» развертывается перед ним в таком величии, что он «чувствует сладкий трепет и необыкновенное раздражение нерв». В этот момент его впервые настигает катастрофическое напряжение болезненной тоски такой силы, что он чувствует падение в бездну пространства и не может спокойно лежать, сидеть или стоять. Силы тают, страдания и муки становятся невыносимыми. И Гоголь пишет «тощее духовное завещание, чтобы хоть долги его были выплачены немедленно после его смерти». Он сгорает как свеча. Только сверху, только духом. Мысли его рождаются возбужденной лихорадкой сознания, мучительным трепетом нервов, ненасытностью чувств. Его познание выливается в «страстную историю души». На помощь приходит богатый купец из знаменитой семьи Боткиных, — Николай Петрович. После двух месяцев Гоголь уже в Триесте пьет первую чашку бульона. Теперь уже никто из присутствующих у Гоголя не может «съесть столько макарон, сколько съедает он». Но расстройство его не зависит от климата и места и не так легко поправляется. Он часто дрожит и ужасно мнителен.
Он снова в Риме, неразлучен с художником А. А. Ивановым. Последний в Гоголе улавливает величие пророка и рабски выполняет его поручения. Многое совершается в нем за это относительно немногое время. Незнаемое, никем не завоеванное, непознанное — безграничная область его души, творящая в самой себе, живущая и дышащая своими творениями — его единственная радость. Он уже не думает теперь даже о том, что у него нет ни копейки денег. Живет кое-как в долг. Готовит совершенную чистку первого тома «Мертвых душ». И чувствует как самый незначительный сюжет, пропускаемый им через горнило духа и одиночества, выплескивает на страницы романа мысли сильные, явления глубокие. И он глубоко счастлив, несмотря на болезненное состояние. Чудное создание творится и совершается в его душе, безграничная внутренняя сила духовного подъема в этот момент его единственная радость в творчестве и он утверждается в том, что это «святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета… Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего; больше ни часу мне не нужно». Здесь кроются, вцепившиеся в мясо и мозг нервы, влекущие его ко всем проблемам жизни в борьбе с духовной апатией и сонливостью, и неопределенностью в жизни, где уже нет места кичащимся своей праведной жизнью власть имущим, а только правдивая до гробовой доски добродетель осиянных духом материально бедных людей. Вот почему за прозрением в духе так часто следуют просьбы «пополнить истощившиеся средства». Это просьбы и к Жуковскому, и Погодину, и Аксакову, с последним из которых он уже рассчитывается самой «крупной монетой-духом», и напыщенный литературный старовер и поэт, переводчик Буало и Мольера в конце жизни под влиянием творчества Гоголя превращается в прекрасного бытописателя, прославившегося своей «Семейной хроникой». И деньги Гоголь получает, несмотря на все усиливающийся ропот Погодина: «Разоряюсь. Выручай. Как было бы хорошо, если б теперь поддержать — «Москвитянин» — эффектными статьями». Поэтому Погодину совершенно непонятны и даже оскорбительны высокие мотивы, которыми отделывается от него Гоголь, сообщая: «Теперь на один миг оторваться мыслью от святого своего труда — для меня уже беда…Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного; и для презренного ли журнального пошлого занятия ежедневным дрязгам я должен совершать не прощаемые преступления? и что поможет журналу моя статья?». Творческому хаосу сообщается безграничное напряжение, и он погружен в мир своей поэмы, пишет, пишет на маленьких клочках бумажек мелким убористым подчерком, рвет их и снова пишет, стоя у своего письменного бюро в просторной комнате с двумя окнами, имевшими решетчатые ставни изнутри. За эту комнату он платит 20 франков в месяц, т. е. один наполеондор, который он когда-то платил за бутылку вина во время своего первого отъезда за границу. А к обеденному часу кушает в астерии «Заяц» за одним столом с разнообразнейшей публикой: художниками, иностранцами, аббатами, фермерами, которые, как и он, всегда поглощают одну и ту же еду: рис, барашек, курица, а зелень подается по временам года. Ему требовалась защита его внутренних духовных откровений, где дух ясности проливался на него в своей чуткой и неумолимой правдивости. Но внешние жизненные обстоятельства с их неуклюжим торгашеским инстинктом заставляли его делить свои мысли между строгим и исключительным миром, открывающимся ему впереди, и такими формами отношений во внешнем мире, где нет связующих прав и обязательств, где от него ничего не требуется. Поэтому вид страдания после смерти на его руках Иосифа Виельгорского, как и вид смерти становится для него невыносим. И с этих пор он лишается дара и уменья прикасаться «собственными руками к ранам ближнего». Гоголь празднует мир с самим собою и перестает интересоваться и заботиться о том, что делается в остальной Европе, читая только любимые места из «Илиады» Гнедича да стихотворения Пушкина. И эта жизнь всегда целомудренная, близкая даже к суровости, исключая маленькие гастрономические прихоти, исполненная лишений, а не довольства, сохраняла в нем художественный накал сверкающего красками мышления, насыщенного светом гениальной психологии, который поддерживался потребностями воздуха и гуляния в полном одиночестве за городом в окрестностях Рима.
Все имеет и свой конец. Первый том «Мертвых душ» окончен. Следует переписка. Нужно возвращаться в Россию. Впереди цензура рукописи. Необходимый строй музыкальности духовной жизни над произведением оканчивается. Но с его окончанием не оканчиваются, увы! контрапункты психологической устремленности, которые требуют от Гоголя новых жертв духа, поддержания равновесия, в мыслительных неуловимых признаках которого теперь все его богатство, вся связь его с трехипостасностью бога, рука которого «водит», и он готов идти «неторопливо по пути, начертанному свыше». Он уже не может выйти полностью из состояния погруженности созерцания собственного духа, отрешенного от земных дел, но вести борьбы с порывами своей мистической сущности он тоже оказывается уже не в состоянии. И его интеллект безошибочно реагирует на каждый нюанс в духовном мире его поглощающих событий, изолируя интегральную часть обыкновенной критически-оценочной способности, ранее свойственной его критическому мышлению.
Он уже не в состоянии уловить запах морализации, церковного ладана мыслящей субстанции, одурманивающих совесть, притупляющих критическую оценку внешних обстоятельств жизни, в которой должно и непременно быть похмелье познавания, где северный ум русского человека в силу чрезмерной напряженности его жизни порождает не только чувствительность, но и ясновиденье того, что позднее было названо рефлексией, — мыследеятельностью, обращенной на саму жизнь человека в ее свободном парении. Отсюда только начало апофатических обращений к друзьям, например к Данилевскому: «Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобой мое слово, и горе кому бы то ни было, не слушающего моего слова… Покорись и займись только год, один только год своею деревней. Один год! и этот год будет вечно памятен твоей жизни. Клянусь, с него начнется заря твоего счастья».
Друзья никак не могли серьезно воспринимать такого рода «пророчества», но они могли выносить «сор из избы». И этот «сор», даже в большем, чем того желают количестве, начинает сопровождать Гоголя в его дороге в Россию в 1841 г. Встречается ли он с уже 58-летним Жуковским, который в Дюссельдорфе обрел покой в объятиях 18-летней жены, дочери своего друга Райтерна, где Гоголь после обеда читает что-то Жуковскому из сочиненного им, но увидев, что Жуковский «отошел к морфею» и посапывает носом, бросает впервые в топившийся камин эту самую недочитанную и никому не известную рукопись. Сколько будет впереди еще таких поступков! Или беседуя с будущим анархистом и невозвращенцем в Россию М. А. Бакуниным, уже обожествлявшим себя в письмах к своим сестрам, находит в нем, «в его божественных откровениях» много интересного для себя, вдруг, пишет Н. М. Языкову из Дрездена: «Тверд путь твой, и залогом слов сих недаром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!.. Есть чудное и непостижимое…».
Поэтому, когда Гоголь в начале октября 1841 г. по старому стилю появляется на несколько дней в Петербурге, то все уже чуть ли не хором находят в нем сильную перемену в отношении его нравов и свойств, когда он, «подняв воротник шинели выше своей головы (это была его любимая поза)» ведет тихую беседу о покорности «воли Божией». И даже Погодин уже не доволен не только самим Гоголем, но и его «Мертвыми душами», где «нет движения сюжета, а есть в каждой комнате по уроду».
Глава четвертая. Четвертование
Одним словом, Гоголя никто не знал вполне.
Некоторые… знали его хорошо; но знали,
так сказать, по частям… только соединение
этих частей может составить целое,
полное знание и определение Гоголя.
Многие из друзей Гоголя в логике своих «я» хотели бы видеть его творчество в свете собственных пристяжных троек. Гоголь же в своей подлинности, по их мнению, вовсе не принадлежал к лучшим танцорам, заказываемого ему «литературного танца». Становясь визионером внутреннего душевного экстаза, вступая на путь непрерывных, молниеносных обращений и внутренних переворотов, освобождаясь от власти ненавистных ему «опекунов от литературы», в своей постоянной трагической «несовременности» через исключительную «своевременность» открытых им героев в первом томе «Мертвых душ», он уже заглядывал в будущее, желая очеловечить человека в его грядущем, придумывая новые звезды человеческого бытия в окружении твердых и прямых как колья принципов от Бога, в которых он уже созерцал свою мистическую натуру, стяжая Дух, разрывая внешние жизненные отношения и связи ради светлого для него, но потустороннего, грядущего человека.
А пока… А пока граф А. Х. Бенкендорф уведомляет специальной запиской Николая I о том, что «известный писатель Гоголь не имеет даже дневного пропитания и находится в Москве в крайнем положении», поскольку основал всю надежду свою на сочинении под названием «Мертвые души», но оно московскою цензурою не одобрено и теперь находится на рассмотрении петербургской цензуры, а потому «испрашивает единовременное пособие пятьсот рублей». Как тут не появиться на свет капитану Копейкину! коли сам проживает в Москве и ждет «от монарших щедрот какого-либо пособия», а сам в это время втайне от «любящих друзей» решается даже на встречу с антипатичным и опасным для него самого отважным критиком Белинским, «неистовым Виссарионом», возвращавшимся в это время в Петербург. Все его средства — это успешная публикация поэмы, а цензура делает все, чтобы «выработанный семью годами самоотвержения, отчуждения от мира и всех его выгод» лишить его «последнего куска хлеба». Поэтому помимо «вопля о единовременной помощи» Гоголь просит В. Ф. Одоевского в начале января 1842 г. «употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю». Ему приходится терпеть все толки не только «всех цензоров-азиатцев», рассматривающих предприятие Чичикова как уголовное преступление, но и задыхаться в объятиях лучшего друга — М. П. Погодина, пилившего и грубо требовавшего от Гоголя статей в погодинский журнал, издателю которого Гоголь был должен 6000рублей. Внутренний индивидуализм Гоголя, страдающий от вечных приставаний со стороны друзей, без которых сносное материальное положение его было бы просто немыслимым, охватывает его все с большей и большей силой, разрывает жизненные связи и отношения в тот момент, когда чувство жизни в его сознании обретает вдохновенное многообразие. Когда «незначительно приятное чувство» обращается в «страшную радость», а печаль в «тяжелое, мучительное сомнамбулическое состояние» особенно после того, как узнается, что на цензора «Никитенку подействовать со стороны каких-нибудь значительных людей, приободрить и пришпандорить к большей смелости» ну никак не удается. Такие состояния были столь сильными, а видение гостей стало столь противным делом, что появившись по настоянию друзей у П. Я. Чаадаева на вечере, Гоголь, «не обращая никакого внимания на хозяина, уселся в углу» и, «прохрапев весь вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал». Пересуды, толки, сплетни тяготят его настолько, что ему требуется «решительное уединение», а превращения настроений становятся все насильственнее, все мучительнее, все глубже, требуя решимости в поступках самоистязания, так что «с каждым днем и часом» для него нет «выше удела на свете как звание монаха». А все окружающие на вечерах «добрых друзей» Гоголя дивятся «терпению хозяев и неделикатности гостя». И только с дальней бедной родственницей Шереметевых Надеждой Николаевной, зятем которой был нерченский сиделец Иван Дмитриевич Якушкин, Гоголь отводит душу, исстрадавшуюся по теплым семейным разговорам, где «живущие законом Божием ходят своими путями».
И, наконец, свершилось. Ряд мистических и чисто обыденных случайностей облегчает получение «от Никитенки в Питере», конечно же не без трудов любезнейшего графа Виельгорского, одобренный экземпляр «Мертвых Душ», где «Никитенко не решился пропустить несколько фраз, да эпизода о капитане Копейкине». Начинается печать первых 2500 экз. книги. Денег нет. Типография печатает в долг. Бумагу взял на себя в кредит все тот же М. П. Погодин. Расстраиваясь духом, телом, впадая через головокружение в сильный обморок, первую обложку рисует сам Гоголь.