Гений подземки (сборник)
Шрифт:
Помню, руки-ноги у меня сами собой разжались и обмякли и я брякнулся на уступ, благо невысоко, носом прямо в дырку от кола. Дрожь меня бьет-колотит, и поделать ничего не могу. А внизу стонет Буслаев.
Тут меня следующая веселая мысль посещает. Веревка улетела вниз вместе с колом, это я видел совершенно ясно. А дырка в земле осталась маленькая, круглая и ровная – в аккурат нос мой только и влазит. Если кол вырвало, то почему не сковырнуло приличный ком земли? Забит-то он был с наклоном от обрыва, не меньше чем на метр в почву вогнан! Здесь же – дырочка и ничего более. Выходит, кол просто выдернули, хотя как это можно сделать? «А что? – думаю. – Высовывается из стены рука, сильная такая рука, волосатая,
Вы пробовали когда-нибудь вырвать забитый в землю кол? И не пробуйте. Все равно, что пытаться выпить Лену-реку.
Тут внизу опять стонет Буслаев.
Не знаю уж, о чем я потом думал, что делал? Очнулся внизу, рядом со стонущим Буслаевым. Тот жив, но без сознания, левая нога нелепо вывернута, как и не его. И воспоминание мимолетное: черный, тянущей затхлостью зев пещеры. На миг, на секунду. Но осмысливать некогда – хлопаю по щекам Буслаева.
Пришел в себя он на удивление быстро. «Нога!» – шепчет. «Сломана?» – ужасаюсь. Сломать ногу черт те где, в глуши… Я ж его не дотащу! «Кажется, вывихнута. Ну-ка дерни!» Хватаю за ступню, рву на себя, что-то противно хрустит, Буслаев орет как… как… словом, громко и жутко орет, но нога у него, гляжу, уже вроде бы как своя. Прямо, то есть. А Захарыч-то мой о ней тут же и забыл. Глядь вверх, на пещеру, и тихо так говорит:
– Помоги мне встать!
Помогаю. Кое-как проковыляли мы с полсотни метров. Буслаев оглянулся – пещеры отсюда уже почти не видно. Ковыляем дальше, и тут соображаю я, что снизу ущелье выглядит куда мельче, чем с середины, с уступа. Как и сверху, метров на сорок. Голова идет кругом.
Через полчаса выбрались мы из этой чертовой борозды. Дно постепенно поднялось, и ущелье незаметно сошло на нет.
– Отдохнем! – просит Буслаев и садится на выворотень. Я хотел тоже сесть, да, думаю, лучше за мешками сбегаю. Так и говорю:
– Я за сидором, быстро!
Буслаев вдруг весь побелел и впервые за все время как заорет на меня:
– Куда? Ну-ка вернись! Не смей туда ходить!
Поворачиваюсь я и холодно так ему:
– Шалишь, Захарыч. Пропадем ведь без ружья, без припасов…
И бегом по краю обрыва. Сбоку тянется ущелье, стараюсь туда не смотреть. Когда я вещи подбирал, вроде опять тот чертов гул послышался, но тише, чем в первый раз. Жуткий звук, надо вам сказать! Людям такие не по ушам.
Короче, подобрал я мешки – и деру. Сидор Буслаевский за плечи закинул, свой спереди нацепил. После ружье лесиной с дерева сбросил, патроны тоже, и назад, к Захарычу. Тот, меня увидев, аж дышать снова начал от облегчения.
– Леха! Леха! – твердит.
Поковыляли мы дальше. Нога у Буслаева распухла, сапог даже не снимался, но дня примерно через три, говорит, пошла боль на убыль, а еще через неделю здоров был мой Захарыч, ровно огурчик с грядки, шагал, будто на параде. Правда, когда я на него не смотрел, все прихрамывал.
До поселка дохромали мы спустя месяц. Буслаев потом говорил мне, что вовек не забудет этого похода, что я – настоящий мужчина, что он мой вечный должник… А я нервно теребил медальон на шее, не зная, куда девать руки от смущения. Рассказывал всем, как я тащил его почти десять дней на себе, сквозь тайгу, хотя на самом деле какое там тащил? Поддерживал только. Но поставьте себя на мое место – и поймете, что меня, мальчишку, просто распирало от гордости.
Лишь об одном Буслаев помалкивал: об ущелье. И мне запретил болтать, строго-настрого. Он ушел осенью с якутами куда-то на юго-запад, в сторону Сонгара. А оттуда, наверное, в далекий город Киев. А я остался зимовать в поселке. Сотни раз пересказывал я поселянам историю наших странствий. Но обещание, данное Захарычу, сдержал: в тот год ни одна живая душа не узнала об ущелье.
Объявился
– Не проговорился?
Я отчаянно замотал головой.
– Мужчина! – похвалил Буслаев и по секрету сообщил: – Скоро снова туда отправимся.
Он уехал почти на месяц, а когда вернулся, стоял уже май. С собой Буслаев привез несколько длинных прямоугольных ящиков, не особо, впрочем, тяжелых. Нашли якута с оленями, незнакомого; договорились, что он нам поможет, потому что все ящики Буслаев вознамерился тащить с собой. Пока все приготовили да наладились в путь, уже и май прошел.
Якута звали Малча. Олени несли на спинах буслаевские ящики (мы вложили бездну фантазии и все же ухитрились приспособить покорных зверюг к этому нелепому, в общем, грузу). Мы сами шли пешком. Захарыч часто спорил с Малчей по поводу дороги, и путь наш поэтому живо напоминал хаотичный след чернильной мухи на чистом листе. К унылому гольцу мы выбрели спустя месяц и неделю и то, по-моему, случайно. Буслаев повеселел и напыжился, а якута едва не хватил удар от испуга. Я уловил его слова, потому что немного понимаю якутов. Малча сказал по-русски «ущелье» и по-якутски не то «горного духа», не то «желтого духа», затрудняюсь точно перевести. Тогда-то я впервые и услышал о Горном Духе. Слова Буслаева год назад не в счет, он ведь их фактически так и не произнес, но теперь я их отчетливо вспомнил.
События прошлого лета представились мне совершенно в ином свете. Я не считал себя суеверным или боязливым, но не забывайте, сколько лет мне тогда исполнилось.
Малча в считанные минуты сбросил груз со спин своих олешек и поспешно удрал – другого слова я не подберу. Мы с Буслаевым остались наедине с тайгой, чертовым (вернее – духовым) ущельем и грудой продолговатых ящиков.
Дня три мы их перетаскивали к ущелью, еще пару дней Буслаев их распаковывал и собирал на краю обрыва какие-то диковинные конструкции, похожие на ажурные трехногие елки, оказавшиеся в итоге не более чем подъемником. Установили его на самом краю, над уступом. Три ящика остались нераспакованными, и их спустили на уступ.
Потом разразилась жуткая гроза и мы долго отсиживались в палатке, которую на этот раз захватили. Безостановочно хлестал сумасшедший ливень, а в унылый голец раз за разом лупили ветвистые фиолетовые молнии. Ночью мне несколько раз чудился тот самый тревожный вой и я просыпался, подолгу вслушиваясь в шорох дождя. Еще с неделю мы бездействовали, потому что размокшая земля превратилась в полужидкое болото, а на дне ущелья сплошной мутной лужей пузырилась собравшаяся со всей окрестной тайги вода, причем весело журчащие ручейки постоянно эту лужу подпитывали. Как-то утром Буслаев спросил, не слышу ли я по ночам странных звуков. «Воя?» – напрямик спросил я, теребя отцову цепочку со змейкой, и Буслаев отвернулся. Значит, не чудилось…
А вскоре у нас пропал котелок. Чудеса прямо, всю неделю оставался на ночь у кострища – и ничего, а тут вдруг словно сквозь землю канул. Куда он делся – ума не приложу! Захарыч неуверенно грешил на медведя, но я-то знал, что косолапый скорее унес бы нас двоих вместе с палаткой, чем пустой и выскобленный до блеска котелок. И потом: нашел чем успокоить мальчишку-подростка – медведем!
Пару дней мы шастали по округе с ружьями наперевес (я забыл написать: Захарыч еще весной подарил мне ружьишко тридцать второго калибра, чем привел в неописуемый восторг). Медведя, равно как и любых следов его пребывания, не нашли, зато подстрелили молодого изюбра и пекли куски мяса прямо на костре, насадив их на шомпола. По молчаливому соглашению ружья к обрыву мы не подносили, оставляя в палатке.