Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
— А вы сказали, что хотели бы расти рядом… И мне захотелось здесь, на паспарту, нарисовать березы. Видите, даже начала, но плохо получается, давно не рисовала, и потом, я не умею так, по памяти.
И она показала Поланецкому березы, нарисованные акварелью на одной из фотографий, низко склонясь над нею, так как была немного близорука, и на мгновенье коснувшись волосами его виска.
Для него она давно уже была совсем не той Марыней, о которой он мечтал вечерами, возвратясь от пани Эмилии, и которая владела всеми его помыслами. Это время прошло, и мысли его были заняты другим.
«А что, если сейчас поцеловать ее в глаза, в губы… — промелькнуло в голове. — Интересно, как она к этому отнесется?»
И им вдруг овладело страстное искушение уступить этому порыву, пускай даже и оскорбительному для нее. Хотя бы такой ценой вознаградить себя — и отомстить ей за долгое пренебрежение, за все горе, волнения и неприятности, которые он по ее милости испытал.
— Сегодня мне это кажется еще хуже, — продолжала меж тем Марыня, рассматривая рисунок. — К сожалению, деревья уже облетели, а я только с натуры умею рисовать.
— Нет, совсем не плохо, — возразил Поланецкий. — Но если эти березы должны изображать пани Эмилию, Литку и меня, почему же их четыре?
— Четвертая — это я, — немного смешавшись, ответила Марыня. — Мне тоже хотелось бы когда-нибудь расти вместе со всеми вами…
Поланецкий кинул на нее быстрый взгляд, а она торопливо заговорила, заворачивая фотографии:
— У меня столько воспоминаний связано с Литкой… В последнее время мы с ней и с Эмилькой почти не разлучались… И теперь Эмилька мне самый близкий человек… Я была им другом, как и вы… Не знаю, как бы это сказать… Нас было четверо, осталось трое, и общая память нас связывает… Литка нас связывает. Как вспомню о ней, тотчас начинаю думать об Эмильке и о… вас. Потому и нарисовала четыре березки. И фотографии три заказала, видите: одна Эмильке, другая мне, третья вам.
— Спасибо, — ответил Поланецкий.
— В память о ней, — крепко пожав протянутую им руку, сказала она, — мы должны простить друг другу все взаимные обиды.
— Я уже о них забыл, — отвечал Поланецкий. — Что до меня, я стремился к этому задолго до Литкиной смерти.
— Моя вина, что этого не случилось, простите меня.
Теперь она протянула ему руку. Поланецкий хотел было поднести ее к губам, но заколебался и вместо этого спросил:
— Итак, мир?
— И дружба, — сказала Марыня.
— И дружба.
Глаза ее светились тихой радостью, сообщая лицу такое доброе, доверчивое выражение, что Поланецкому невольно вспомнилась та, прежняя Марыня в лучах заходящего солнца на веранде кшеменьской усадьбы.
Но после Литкиной смерти подобные воспоминания казались ему неуместными, поэтому он поднялся и стал прощаться.
— Вы не останетесь у нас на вечер? — спросила Марыня.
— Нет, мне пора.
— Я скажу Эмильке, что вы уходите, — сказала она, направляясь к двери в соседнюю комнату.
—
— И завтра приходите, и каждый день, хорошо? Помните, вы теперь для нас «пан Стах», — сказала Марыня, подходя к нему и с нежностью заглядывая в глаза.
Уже второй раз назвала она его так после Литкиной смерти, и Поланецкий задумался по дороге домой:
«Она ко мне очень переменилась. Держится так, словно уже моя невеста, и все оттого, что дала обещание умирающей девочке. Обязалась меня полюбить — и обязательно себя заставит! Ну, таких у нас хоть отбавляй!»
И внезапная злость охватила его.
«Знаю я эти рыбьи натуры с холодным сердцем и экзальтированной головой, набитой так называемыми принципами. Все ими делается из принципа, во имя долга, а чувств — ровно никаких! Я мог бы дух испустить у ее ног и не добиться ничего, но раз уж долг повелевает полюбить меня, она полюбит, причем всерьез».
В заграничных своих странствиях — или, во всяком случае, в прочитанных романах — Поланецкий сталкивался, видимо, совсем с иными женщинами. Но тут в нем пробудился здравый смысл.
«Послушай, Поланецкий, — заговорил голос рассудка, — но этим как раз и отличаются избранные, преданные натуры, на которые можно положиться, с кем можно связать свою жизнь. Не сходи с ума! Тебе ведь жена нужна, а не мимолетная любовная интрижка». Но Поланецкий не внял своему внутреннему голосу и продолжал упорствовать.
«Хочу, чтобы меня любили ради меня самого».
«Но ведь не важно, за что полюбили, — стал увещевать рассудок, — со временем полюбят и ради тебя самого, это в порядке вещей, важно, что после стольких перипетий и взаимных обид пали вдруг преграды, вот это почти что чудо, поистине божий промысел». Но Поланецкий все дулся.
Наконец на помощь рассудку пришло чувство — то влечение, которое он испытывал к Марыне, делавшее ее желанней всех остальных.
«Любишь ты ее или нет, — говорило оно, — но сегодня, когда ты ощутил ее близость, у тебя дыхание захватило. Отчего же тебя не бросает в дрожь рядом с другой женщиной? Подумай-ка!»
Но у Поланецкого был на все один ответ: «Рыба! рыба с принципами!»
Однако в голове опять промелькнуло: «Лови же ее, если она все-таки предпочтительней остальных. Другие женятся, пора и тебе. Да и чего тебе, собственно, нужно?.. Той любви, над которой ты первый готов посмеяться? Ну, хорошо, любовь угасла, но осталось влечение и убеждение: она — девушка честная и надежная».
«Да, но любовь, безразлично, от ума она или от сердца, — размышлял он, — дает решимость, а какая у меня решимость? Одни колебания, сомнения, которых раньше не было. И вообще, надо еще взвесить, что лучше: панна Плавицкая или приходно-расходное сальдо фирмы „Бигель и Поланецкий“? Деньги — это могущество и свобода, а свободой вполне можно воспользоваться, лишь когда руки не связаны и сердце не занято».
Поглощенный этими мыслями, пришел он домой и лег спать. Во сне привиделись ему березы на песчаных косогорах, ясные голубые глаза, и повеяло теплом от лица, обрамленного темными волосами.