Географ глобус пропил
Шрифт:
– Надо помочь!… Ведь утонут же!… Катамаран спустить!… – не отрывая глаз от плывущих, хватает меня за рукав Маша.
– Спущен уже наш катамаран, – отвечаю я.
Мужики добираются до мелководья и, кашляя, отплевываясь, руками отбрасывая воду, рвутся к берегу. Дрожащие, синие, мокрые, они появляются на поляне и кидаются к костру. Отцы молча расступаются, давая им место. Я сижу там, где сидел. Мужики хрипят, с них льет.
– Согреться… – выдавливает из себя Санек.
Отцы молча наблюдают, как мужики тянут к огню руки, а потом по одному начинают уходить, словно от колодца,
– Земляки… Вы это… Простите нас… Ну, пьяные были…
В ответ ему – все то же молчание.
– Дайте водки… – вдруг просит Санек. – Загнемся же с холода…
Бутылки у всех на виду лежат в распотрошенном продуктовом мешке.
– Нету водки, – в тишине отвечаю я.
– Начальник, будь человеком…
– Нету водки, – повторяю я. – И вас чтобы через пять минут здесь не было.
Санек смотрит на меня побелевшими глазами. С такими глазами вцепляются в горло. Но мне не страшно. Я хочу драки.
Однако Санек ломает себя.
– Дай хоть у костра посидеть до рассвета, – просит он.
– Четыре минуты.
– Ну, дай хоть спичек сухих… – придушенно говорит Санек.
Я молчу, глядя на часы. Я не хочу мстить этим мужикам. Я не хочу причинять им зло. Но я не хочу делать для них ни капли добра.
– Три минуты.
Толян, обхватив голову руками, начинает тихо и тонко материться, доводя себя до отчаянья, чтобы набраться сил. Я жду. Толян замолкает.
– Время, – говорю я.
Санек еще немного сидит, потом медленно поднимается и за плечо поднимает Толяна. Оба они, сгорбившись, уходят через снег, чавкая сапогами. Уже на опушке Толян оборачивается.
– Ну, щенки, ждите гостей!… – орет он. – Не жить вам, падлы!…
Ему никто не отвечает. Мужики скрываются в лесу.
Отцы к костру не подходят.
– Рожки уже в кашу раскисли, – говорю я.
Ужинаем без разговоров, быстро. Я так и не встаю с бревна, будто приколочен к нему. Меня избегают. Только кто-то – я не заметил кто – ставит передо мной, как перед собакой, мою миску.
– Надо караулить ночью, – глухо говорит Борман. – Вдруг вернутся…
– Не майтесь дурью! – зло отвечаю я. – Идите спать!
Отцы угрюмо уходят в палатку, а я остаюсь. Я слышу, как в палатке что-то тихо и жалобно говорит Люська, как ноет Тютин.
– Ложитесь, не каните! – бурчит Градусов. – Он уснет, мы с Чебой вылезем дежурить!…
А я сижу и вспоминаю прошедший день: снегопад над затопленной просекой, Поныш в белых берегах, широкую дорогу Ледяной, храм на взгорье, заброшенный мост, три встречи с гранитными мужиками – на их берегу, на реке и на нашем. Но все, о чем я вспоминаю, так или иначе восходит к Маше. Шаг за шагом она уходила от меня сегодня. Я был досаден ей утром, когда она болела. Я показался ей лживым, когда рассказывал отцам про фрески, а сам жег в церкви костер. Я был унижен, когда мне в лицо бросали воду. Наконец, я был страшен, когда готов был затеять целое побоище ради бутылки водки.
Я достаю эту бутылку и пью. Зря, что ли, я ее отстоял?…
В палатке тихо. Все уснули. Я даже вижу, как они спят. Борман спит солидно. Он покровительственно предоставил Люське руку. Но Люська все равно сползла с нее, свернулась кренделем и успокоенно уткнулась носом Борману в бок. Тютин спит на спине, спит нервно, вздрагивая, раскрыв рот и подняв брови. А Маша спит тяжело, глубоко, отрешенно. Овечкин обнимает ее, сам не очень веря своему счастью. Безмятежно дрыхнет Демон. Он выгреб из-под кого-нибудь мешок себе под голову и забросил на кого-нибудь свои ноги. Строго спят Градусов и Чебыкин. Они и во сне верят, что перехитрили меня и вовсе не спят, а только притворяются.
Я пью водку. Я гляжу по сторонам – бессильно и отчаянно. Яркая, обнаженная луна горит над утесом дальнего берега. Утес похож на застывший водопад. Черная стремнина Ледяной несет над собою холод. По берегу белеет снег. За кронами сосен празднично светятся высокие дворцы созвездий. Издалека тлеют города галактик. И я безответно-глухо люблю Машу, люблю этот мир, эту реку, люблю небо, луну и звезды, люблю эту землю, которая дышит прошедшими веками и народами, люблю эту бессмертную горечь долгих и трудных верст.
Четвертые сутки
За ночь я выпил всю бутылку, но от холода даже не окосел. Гранитные мужики не возвращались. В общем-то я и не думал, что они вернутся, и сидел совсем не ради них. Я совершенно продрог у погасшего костра и поднимаюсь с бревна, скрипя заржавевшими суставами, как Железный Дровосек. Одежда стоит на мне коробом. Руки, ноги, плечи, уши и даже зад – как протезы. Я делаю неуверенные шаги, раскачиваясь, как на костылях. В жилах трогается кровь, словно река в ледоход. Я приступаю к делам.
Голубой рассвет растекается в полном беззвучии. За ночь стужа дочиста вылизала тонкое полотно снега на поляне. Сосновые иглы в инее. В мире ни малейшего движения. Даже река задохнулась в холоде. Мир замер. Это – моментальная фотография зимы. На память – до нескорой встречи. И я понимаю, что вижу последний хрупкий миг, отделяющий землю от весны и тепла.
Я занимаюсь простыми, мудрыми и вечными делами – латаю свой корабль, поддерживаю огонь, готовлю пищу. Мир ясный и яркий: синее небо, белый снег, черные угли, алый огонь, оплетающий котлы, и желтая пшенная каша. Это все, что у меня есть. Но этого никто у меня не отнимет. Никакая женщина, будь она хоть тридесято прекрасна. Пусть что угодно, но только не любовь. Я хочу веры в мир и в то, что я делаю. Я хочу твердо стоять на ногах, не желать ничего более и не ждать неизбежного удара в спину.
Отцы к завтраку вылезают из палатки помятые, как фантики из урны. Они хмуро поглядывают на меня, не зная, чего от меня ждать. Рассматривая их сумрачные физиономии, я прикидываю в уме, каким они ожидали меня увидеть. Тютин – мертвым. Демон – пьяным. Маша – каким угодно, но непотребным. Люська – каким угодно, но все сделавшим правильно. Градусов с Чебыкиным небось рассчитывали, что я буду весь в крови, а две туши гранитных мужиков будут жариться на вертеле. Овечкин, наверное, вообще обо мне ничего не думал, а Борман все угадал точно.