Географ глобус пропил
Шрифт:
– Митрофанова! Доставай мне флакон и сухие рейтузы!
– Откуда? – пугается Люська.
– Щас как скажу откуда!… Сидишь-то на моем рюкзаке!
Люська торопливо развязывает градусовский рюкзак. Она достает какие-то веревки, мотки проволоки, банки, свечи, маленькие механизмы непонятного назначения, и все это с ужасом передает Маше. Наконец на свет появляются огромные зеленые семейники и бутылка водки. Я зубами распечатываю ее, пью из горлышка и пускаю по кругу. На мой озноб словно бы льется горячая вода.
– Впереди ледовый завал, – убито говорит Борман.
Мы вытягиваем шеи. Поперек
– Что же делать? – растерянно спрашивает Борман.
– Отжиматься, – говорит Градусов. – Конец фильма.
Чтобы найти поляну для ночевки, мы сворачиваем в затопленную просеку. Здесь – черная тишина и покой. Гул Поныша гаснет. Мы медленно плывем между двумя стенами елей. Под нами видны размытые колеи. В чистой воде неподвижно висят шишки. Лес отражается сам в себе. Ощущение земной тверди теряется. Вдали, за еловыми остриями и лапами, стынет широкая, ярко-розовая заря.
Поляну мы нашли не очень удобную – маленькую, неровную, кособокую. Однако выбирать не из чего. Воды Поныша причудливыми узорами растеклись по лесу, оставив от суши небольшие островки, соединенные гривками. Мы устало возимся с лагерем, рубим дрова, разжигаем костер. Потом я предлагаю желающим пойти за березовым соком.
– Блин, точно! – спохватывается Чебыкин и бросается искать посуду.
– Тебе принести соку? – негромко спрашивает Машу Овечкин.
– Я тоже хочу! – ноет Люська. – Демон, принеси мне соку…
– Ой, да ну тебя!… – пугается Демон, неподвижно лежащий на земле с сигаретой в зубах. – Маленькая, что ли?…
– Дак че, хочется…
– Принесу я тебе, не стони, – утешает Люську Чебыкин, весь увешанный кружками и банками.
– Ладно-ладно, Демон, я запомнила, – обидчиво говорит Люська.
Втроем – я, Чебыкин и Овечкин – мы идем в глубь леса, вброд по протокам. Некрутой склон старого отрога весь освещен закатом. Он сух, бесснежен, покрыт прошлогодней травой. Вперемежку с черными елями стоят еще прозрачные по весне березы с голубоватыми кронами и розовыми стволами. От этого склон издалека кажется пестрым, как домотканый половичок. Над ним из синевы вытаивает бледная луна.
Чебыкин, захваченный новой идеей, с ножом наперевес убегает вперед. Он, как колокольчики коровам, подвязывает березам свои кружки и банки, лижет свежие надрезы, чмокает и ахает. Я делаю неглубокую зарубку и на шнурке подвешиваю кружку. Нежно-восковая древесина с неяркими жемчужными дугами годовых колец сразу набухает прозрачными каплями. Я чувствую запах березового сока – тонкий, предутренний, росный. Овечкин молча и отрешенно стоит невдалеке.
– Овечкин, – окликаю я. – Знаешь, что хочу тебе сказать… Маша – это не Люся Митрофанова. Ей не нужны подвиги. А мне не нужна тюрьма. А тебе не нужен уютный гробик.
Овечкин не отвечает, глядит в сторону. Я закуриваю.
– Да я понимаю, Виктор Сергеевич, – наконец говорит Овечкин.
Чебыкин на склоне мелькает между стволов. Он все бегает от кружки к кружке, изумляясь этому тихому, незамысловатому чуду весны – березовому соку.
Мы возвращаемся в глубоких сумерках. Мы шагаем по озерам
Борман ножовкой пилит бревнышки, чтобы можно было сесть вокруг костра. Градусов варит ядреную гречневую кашу с тушенкой. Маша и Люська держат над костром весла, на металлических лопастях которых сушатся подмокшие буханки. Весла похожи на опахала, а костер – на высокую чалму султана, усыпанную рубинами.
– Эх, водки бы сейчас было эротично… – над кашей мечтательно вздыхает Чебыкин.
Мы выпиваем водки. Хмель легко пробирается в голову и словно окутывает тело тонкой, горячей тканью. Острее ощущается холод, но от него никто уже не мерзнет. Все ухайдакались за день, все молчат. Но молчание у огня объединяет нас прочнее, чем все развеселые базары. Я знаю, что обозначает это молчание. Оно обозначает север, ночь, половодье, затерянность в тайге. Оно обозначает наше общее одиночество. Оно обозначает грозную неизвестность, ожидающую нас у ледового затора на Поныше.
Немногословно расходимся после ужина. Я ухожу побродить глубоко в лес, закуриваю. Лес – словно дворец без свечей, с высокими сводами, с отшлифованным до блеска паркетом. Ощетинившееся звездами небо закрыто еловыми вершинами. Оно просеивается вниз полярным, голубоватым светом. Я стою и слушаю, как в полной тишине беззвучно течет время, текут реки, течет кровь в моих жилах. Огонек моей сигареты – единственная искра тепла во вселенной.
Когда я возвращаюсь, навстречу мне попадается Маша. Я очень ясно вижу ее в темноте. Мы молча глядим друг на друга. Я помню ее слова: не прикасайся! Мы осторожно огибаем друг друга и расходимся. Но, сделав пару шагов, я останавливаюсь и оборачиваюсь. Маша тоже стоит и смотрит на меня.
– Иди ко мне, – наконец зову я.
Маша медлит, а потом идет ко мне. Я чувствую, что словно бы лед скользит под моими ногами, и я проваливаюсь в любовь, как в полынью. Я обнимаю Машу и целую ее. В холоде вселенной, где погас последний уголек моей сигареты, я чувствую тепло Машиного тела под одеждой, тепло ее волос, ее губ. Я расстегиваю ремень ее джинсов и оголяю ее бедра – такие неожиданно горячие. Я тяну Машу вниз, и она поддается. Я чувствую, что сейчас возьму ее – прямо на сырой земле, в воде, на дне морском. Но Маша вдруг легко уходит из моих рук и поднимается, отстраняясь.
– Нет, – устало говорит она. – Нет. Никогда.
Она отворачивается и, застегиваясь на ходу, идет в лес. Мир качается в моих глазах, как корабль. Качаются огромные колокола елей, и звезды – как искры отзвеневшего набата. Я иду к костру.
Никого нет. Я достаю недопитую бутылку. Я пью водку. Зеленая карета катится над черной просекой. Она катится над старыми горами, которые осели и рассыпались, обнажив утесы, – так истлевает плоть, обнажая кости. Карета катится над волшебной тайгой, сквозь которую пробираются темные, холодные реки. В небе одно на другое громоздятся созвездия. Я гляжу на них. У меня есть собственные созвездия, мои. Вот они – Чудские Копи, Югорский Истукан, Посох Стефана, Вогульское Копье, Золотая Баба, Ермаковы Струги, Чердынский Кремль… Целый год я не видел их такими яркими.