Геологическая поэма
Шрифт:
Сидящий у окна безногий инвалид угощал водкой жалостливо пригорюнившихся женщин и, поднимая алюминиевую кружку, кричал нарочито бодрым голосом:
За здоровье живых!За неубиенных!За девушек молодыхИ за всех военных!Вот такая голосистая, открытая и небезопасная жизнь текла в «пятьсот веселом». На нем-то и отправился рыночный воришка в дальний путь, в хлебные места. Конечно, билета у него не было, поэтому приходилось прятаться в тамбурах, на крыше вагона, под нижними полками. На вторые сутки повезло — удалось найти местечко на самом верху, на третьей полке. Там было тепло, уютно, и он уснул. Разбудили его люди в железнодорожной форме. От своих приятелей он слышал, что пойманных на железной дороге бьют нагайками. Что такое «нагайка», ему было неизвестно, и наказание посредством этого таинственного предмета представлялось ему невероятно страшным. Поэтому, когда выловленных безбилетников повели куда-то в голову поезда, он, едва увидя в одном тамбуре приоткрытую дверь, отчаянно сиганул из вагона. Подобный прыжок наугад в большинстве случаев означает почти верную смерть, но он остался жив. Скатился по насыпи, вскочил и без памяти чесанул
В этом месте рассказа Валентин припомнил, что был в геологии период, известный ему понаслышке и отдающий ныне трогательным архаизмом, когда начальники партий брали под личную ответственность очень крупные суммы и потом отчитывались за них в недопустимо простой по нынешним понятиям форме — чуть ли не на одном тетрадном листке. И в разговорах со старыми геологами Валентин ни разу не слышал, чтобы кто-то из начальников партий совершил в те времена хоть малейшую растрату. Почему так было? Иначе, что ли, понималось тогда взаимное доверие?..
Гомбоич особо подчеркнул, что дело происходило сразу после денежной реформы сорок седьмого года. Начальник имел при себе солидную пачку новеньких сторублевок. Его слова заставили всех вскочить. Посыпались тревожные вопросы, как да что. А получилось так: начальник рубил сухое дерево, а сумку, чтобы не мешала, повесил рядом на куст. Потом смотрит — ее нет… Конечно, все тут же кинулись искать. В безрезультатных поисках прошла вся ночь. Под утро собрались возле костра. Все были злы: подходило время получать расчет, а деньги пропали… Тогда в сезонных партиях подвизалось немало всяких темных личностей. Одного где-то разыскивала милиция, у другого не было надлежащих документов — только какая-то замызганная бумажка с неразборчивыми каракулями и смазанной печатью, у третьего был паспорт, но какой-то подозрительный. Попадались среди них воры, растратчики, дезертиры и даже пособники гитлеровцев, бежавшие в Сибирь из западных областей страны. («Публика, пожалуй, не чета нынешним бичам», — отметил про себя Валентин.) Все это было понятно: послевоенная разруха, серьезные работники позарез нужны на заводах, в колхозах, и они люди оседлые, у них семьи, они не побегут в тайгу за сезонными рублями. Поэтому-то начальники партий и бывали вынуждены брать на работу тех, кто оказывался под рукой, и на непорядки с документами старались смотреть не слишком строго…
Итак, после продолжавшихся почти всю ночь поисков всем стало ясно, что сумка с деньгами не потеряна каким-нибудь случайным образом, а украдена. Начали думать, прикидывать, кто где находился во время пропажи. Выходило, что все были тут, на глазах друг у друга, и только парнишка, собирая хворост, носился туда-сюда. «Он дюбнул! — мгновенно явилась мысль. — Больше некому. Наловчился по своим базарам-вокзалам!» Из глупого бахвальства малый не раз рассказывал рабочим про свои рыночные похождения, и вот теперь это вышло боком. Ему было сказано: «Признавайся, шпана: стырил сумочку? Не скажешь — искалечим. В костер посадим». Стали бить. Валентин весьма живо представил себе это: ночь, тайга, полыхает костер… и человек восемь взрослых мужиков бьют подростка. Они наверняка забили бы его насмерть, потому что, заражаясь злобой друг от друга, как это бывает в подобных случаях, постепенно распалились, озверели бы до последнего предела. Но тут вдруг что-то произошло — избиение разом оборвалось. Парнишка еле-еле разлепил глаза и увидел возле себя начальника, а в стороне, поодаль — тех, сгрудившихся в кучу, с перекошенными злобой лицами, со слюдяным блеском в глазах. Выкрики: «За шпану заступаешься? А может, ты сам и подучил его?» — «Чушь! — отрезал начальник, не повышая голоса. — Деньги деньгами, но там еще были документы. И если они не найдутся, то мне или под суд идти, или пустить себе пулю в лоб». — «Ну так дай нам шпаненка — мы из него всю правду вытащим!» — «Нет, увечить мальчишку не позволю!» Те отвечали густым матом, взялись за топоры, извлекли ножи. Начальник вынул парабеллум: «Я фронтовик, рука не дрогнет, а в обойме восемь патронов. С кого начнем?» Мужики притихли, попятились. «Разойдись! — непререкаемо скомандовал начальник. — Всем отдыхать. Утром разберемся». Те поворчали, начали разбредаться. Начальник постоял немного, потом присел возле костра и окаменел, уставясь в огонь. О чем он думал? Наверняка меньше всего о том, что вот он сидит у огня, весь на виду, и метнуть в него топор из-за ближайших кустиков — пара пустяков… Секретные документы всегда и везде есть вещь серьезная, но тогда, сразу после войны, за них спрашивали особенно сурово. (Как прикинул Валентин, речь, вероятно, шла, главным образом, о топографических планшетах.) Так что его слова насчет пули в лоб были сказаны не вгорячах и не эффекта ради…
Утром, вскоре после восхода солнца, появился проводник-эвенк — он всегда ночевал поодаль от лагеря, чтобы быть поближе к оленям, — и как ни в чем не бывало протянул начальнику его полевую сумку. На посыпавшиеся со всех сторон возбужденные вопросы он лаконично отвечал, что эта вещь, крепко зацепившись, болталась на рогах пороза, оленьего быка…
Гомбоич встал, неслышными шагами прошелся из угла в угол. Снова заглянул в соседнюю комнату.
— Ты, наверно, понял, что тот воришка — это я, — он уселся за стол, подлил себе и Валентину горячего чаю. — Я после этого еще два сезона ездил в тайгу со своим начальником. Потом перешел на разведку. Был горнорабочим, помощником бурового мастера. Вечернюю школу окончил. Сам стал буровым мастером. Ну, и так далее… — Гомбоич чуть помолчал и внезапно добавил — А начальника звали Данила Данилыч.
— Батя… — изумленно проговорил Валентин.
— Да, — с некоторой торжественностью кивнул Гомбоич. — Данила Данилович Мирсанов.
— Это надо же! — Валентин не мог найти подходящих слов. — Про вас-то, Гомбоич, я догадался, а вот про отца… Как-то я не врубился. Он ведь у меня такой… очень уж деликатный.
— Худо мы знаем своих родителей, а? — с улыбкой спросил Гомбоич.
— Худо, — удрученно буркнул Валентин и, помолчав, добавил — Что ж, батя поступил достойно.
— И все? Больше ничего не скажешь? — с веселым изумлением проговорил хозяин.
Валентин пожал плечами.
— А что еще скажешь…
— Э-э, не любишь громких слов?
— Не люблю.
— Да-а, — задумавшись, хозяин легонько ударял мундштуком своей погасшей трубки по краю чашки; она отзывалась тонким мелодичным звоном.
Валентин поглядывал на него со сдержанным и в то же время немалым удивлением. Гомбоич, почтенный, обстоятельный Гомбоич, весь такой надежный, солидный… и вот на тебе — бывший карманный воришка! В голове не укладывалось. Но тут, неведомо отчего, мысли внезапно сбились, перестроились и предстали в совершенно ином, вопрошающем, виде: а вдруг это твое удивление сложностью, неоднозначностью путей человеческих проистекает из того, что — как это давеча сказал Гомбоич? — «плоховато знаешь жизнь…». Да, вероятно, так оно и есть. Равнодушен ты и нелюбопытен, вот что. Приноровился смотреть на окружающих словно бы через витринное стекло, и, само собой, картины жизни человеческой видятся тебе плоскими, двухмерными. Вот, скажем, аэрофотоснимки. Каждый из них сам по себе всего лишь безнадежно плоское отображение объемного мира. Но вот их поместили под стереоскоп, и тогда они, отразившись в косых зеркалах, пройдя через линзы, преображаются, будто по волшебству. Россыпь серых точек буквально ощетинивается из глубины неуловимо возникшего третьего измерения и становится торчмя стоящими деревьями, а невыразительные пятна, разводы и полосы — реальными до жути горными пиками, головокружительными склонами, белыми от пены реками, словно наяву несущимися по дну тесных ущелий… Надо, думалось Валентину, чтобы взгляд твой на жизнь человека обладал подобной же стереоскопичностью. «Стереоскопичность внутреннего зрения»— такая фраза родилась из горькой толчеи мыслей. Наверно, третье измерение тут — время. Человек во времени. Что это, как не судьба, биография? Взять вот хотя бы даже родного отца — что он, Валентин, знает о его прошлом, пережитом? Говоря по совести, мало, постыдно мало, и если сегодня Даниил Данилович приоткрылся для собственного сына какой-то неведомой ему до сих пор стороной, то только благодаря случайному рассказу Гомбоича. А сколько этих неведомых, но чрезвычайно важных сторон у каждого — у того же Гомбоича, у Андрюши с его бабкой, у Томика… Или вот Стрелецкий — ну какого черта надо было соваться к уважаемому ученому, много пожившему человеку, ровным счетом ничего о нем не зная и не попытавшись хоть чуточку узнать!
Помрачнев, Валентин продолжал добавлять все новые черты к довольно-таки несимпатичному образу самого себя и одну из них определил как профессиональное чванство. Кто осудит самозабвенную поглощенность работой? Но ведь нет и никогда не было работы ради работы. Все в этом мире начинается с человека и на нем же и заканчивается. Голый каменный шар — так он всегда рассматривал Землю и если при этом принимал во внимание что-то из живой природы, то только окаменевшие организмы миллионолетней давности. Что ж, строение Земли — это, конечно, важно, но только Земля-то является Землей лишь постольку и до тех пор, пока на ней есть люди… Нет, быть человеком — вот что должно являться первой и главнейшей профессией каждого. И лжет, кто говорит иное, заблуждается, кто полагает иначе. «Не думайте об этом — в конце концов, мы занимаемся красивой физикой!»— сказал знаменитый Энрико Ферми своему молодому коллеге, когда тот выразил опасение, что создаваемая ими атомная бомба может стать огромной бедой всего человечества…
— Валентин, — прервал молчание Гомбоич. — Как тебе вообще живется?
Погруженный в свои мысли Валентин «врубился» не сразу.
— Это в каком смысле?
— Я говорю, не скучно, нет?
Все еще не понимая суть вопроса, Валентин пожал плечами.
Гомбоич пояснил:
— Я смотрю, как живут молодые парни из нашей экспедиции. Каждый вечер в красном уголке в биллиард играют. И в это… — Он помахал зажатой в кулаке трубкой.
— Пинг-понг, — подсказал Валентин. — Настольный теннис.
— Да. На танцы ходят — приятно посмотреть, когда они идут, хорошо одетые, красивые. Думаешь про себя: вот это наши парни!.. Разные вечеринки у них бывают, с девушками из поселка, ухаживают — как же без этого… А у тебя совсем не так. Днем работа, вечером работа. В воскресенье тоже работа… Мой тесть, он старик мудрый, часто говорит: человеческая жизнь коротка, а молодость еще короче… Кхм, молодой должен быть молодым. Я не говорю… кхм… что твои друзья не будут тебя любить, однако… — Гомбоич опять смущенно кашлянул и закончил — Выделяться ведь тоже нехорошо, разве неправильно?