Геопанорама русской культуры. Провинция и ее локальные тексты
Шрифт:
веруя в чудо, которое свершится с опозоренным и униженным Пошехоньем:
Бог спасет тебя будущей новью, Предпослав небывалый успех.(Соколов 1998,6)
Вначале «Пошехоньем» именовали город, как показывают «Анекдоты древних пошехонцев» («Пошехонье хоть было и Пошехонье; то есть: не Тентерева деревня, не скопище пентюхов и охреянов, а город как ряд делу, да еще и не из последних») [213] , а затем и изданная в 1830 г. «московская повесть» А. А. Орлова «Неколебимая дружба чухломских жителей Кручинина и Скудоумова, или Митрофанушка в потомстве», где «Пошехонь» – это именно город, расположенный среди «Пошехонских лесов» (Орлов 1830, ч. 2,11), но позже под «Пошехоньем» стали понимать и местность, в связи с чем порой непонятно, что, собственно, имеется в виду: город или местность. Однако и разбираться в этом не имеет смысла, так как они ничем не отличаются друг от друга. Иное дело – Саратов из «Горя от ума»: Фамусов, грозящийся отправить туда Софью, имеет в виду соответствующую отдаленную губернию. Если выражения «глушь саратовская» и «саратовская глушь» в литературном языке XIX века окрашены уничижительно-провинциально [214] , то сам Саратов, кажется, никогда не символизировал собой русского провинциального города (скорее наоборот: так, на В. В. Розанова он произвел впечатление вполне «европейского» города [215] ).
213
Березайский 1798, 123–124. В издании 1821 г. В. С. Березайский исправил название деревни, известной петербуржцам как «Тентелева деревня» (см.: Березайский 1821,103).
214
См., например: «<…> живя в Париже, закоснела, как в глуши саратовской» (Карамзин 1914,287); «письма из саратовской глуши» (Григорович 1988, 385) и т. п.
215
См.: Розанов 1990, 589. Ср.: «В хороших городах, в Саратове,
Одним из первых русских провинциальных городов, названию которого придавалось символическое значение, был Усть-Сысольск. Об этом свидетельствуют «Выдержки из дорожных воспоминаний» Н. И. Надеждина: объясняя, что такое французский город Бельфор, он сравнил его с «каким-нибудь Усть-Сысольском или Стерлитамаком» (Надеждин 1836,85). Характерна сама эта формула с неопределенным местоимением «какой-нибудь», обозначающим не только ничтожность, но и отсутствие индивидуальности (любой, безразлично какой именно; см.: Пеньковский 1989, 74–76), что усугубляется обезличивающей нейтрализацией противопоставления столь разных городов, как Усть-Сысольск и Стерлитамак. Оставим Стерлитамак. Он редко служил символом русского провинциального города [216] , в отличие от Усть-Сысольска (не к добру помянутого Надеждиным, которому вскоре пришлось провести там почти полгода). Его символический смысл отчетливо проявляется в сопоставлении с Парижем, как, например, у Иннокентия Анненского, мечтавшего о поэте, чье творчество будет «мостом, который миражно хоть, но перебросится <…> от тысячелетней Лютеции к нам в устьсысольские Палестины» (Анненский 1979,486), или в романе Андрея Белого «Московский чудак», где об одной из героинь говорится: «являлася в гости она с таким видом, как будто она из Парижа; жила ж, как, наверное, уже не живут в Усть-Сысоль-ске: невкусно!» (Белый 1989,173). Очевидно, что Париж и Усть-Сысольск рассматриваются как антитеза: с центром европейской цивилизации контрастирует прямо противоположный ему символ провинциальной отсталости и дикости. Однако почему им становится Усть-Сысольск, а не соседние уездные городки Яренск или Сольвычегодск [217] – неужели в воображении петербургского жителя, который видел их на карте, не рисовались те же «самые неприятные, дикие картины всех частей <… > города и во всех его отношениях» (Рогачев, Цой 1989, 89)? Объяснить это можно лишь звуковой выразительностью его названия, причем не только акустической (которую придает ему аллитерация Усть-Сысольск), но и артикуляционно-мимической – особо заметной благодаря энергичному движению губ при произнесении этого слова [218] . Любопытно, что и новое название Усть-Сысольска «Сыктывкар» используется как символ провинциального захолустья, прежде всего благодаря своему звучанию (даже теми, кто знает, что город называется вовсе не «Сык-тык <внутренняя рифма! – А. Б.> вар», как многие думают: мать тверской фольклористки О. Е. Лебедевой вспоминала, как в 1960-е годы руководитель студенческого симфонического оркестра Московской консерватории, обращаясь к провинившемуся музыканту, с особым чувством произносил: «Ты мне будешь так играть где-нибудь в Сыктывкаре!»).
216
Ср. аналогичную конструкцию в одном из юмористических рассказов начала XX в.: «Гость из провинции – это очень милый человек, с которым познакомились вы где-нибудь в Великом Устюге или Стерлитамаке» (Мордвин 1912,154).
217
Ср., впрочем, упоминание о «каком-нибудь тихом захудалом Сольвычегодске» в «Curriculum vitae» Николая Шмелева (Знамя-плюс: Рекламный выпуск, 97/98, НО).
218
Лингвистическая проблематика обсуждалась с П. А. Клубковым. Выражаю ему благодарность за целый ряд ценных замечаний и советов, которые помогли мне в работе над статьей.
Вместе с тем далеко не все считали «Усть-Сысольск» удачным обозначением русского провинциального города. От него в конечном счете отказался Гоголь. Описывая в «Мертвых душах» злоключения беглого крестьянина, он заменил фигурировавший в ранних редакциях «какой-нибудь Усть-Сысольск» на «какой-нибудь Весьегонск» («И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск»; Гоголь 1951,138, ср. 444 и 778). О северных городках еще напоминает эпизод с подравшимися сольвычегодскими и устьсы-сольскими купцами, но топонимы, которые могли бы символизировать «какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка», ищутся уже не на северной окраине, а в бассейне реки Волга. Если название города Весьегонск, ближайшего к Устюжне (где могло происходить действие «Ревизора»; см.: Поздеев 1953, 31–37), не вызвало интереса, то топоним «Царевококшайск», который скорее всего привлек писателя любимым им комическим несоответствием высокого «Царево-» и грубого «-кокшайска» [219] , не сразу, но вошел в культурный обиход. Этому способствовало и упоминание о нем в тургеневском романе «Рудин», где Пигасов предсказывает, что Рудин «кончит тем, что умрет где-нибудь в Царевококшайске или в Чухломе – на руках престарелой девы в парике, которая будет думать о нем, как о гениальнейшем человеке в мире…» (Тургенев 1980, 302). Однако лишь в начале XX века символический образ «Царевококшайска» распространяется в русской словесности: «имя этого городка сделалось у нас синонимом самого настоящего медвежьего угла, в котором возможны все виды наших русских непорядков. Возмущаясь каким-либо выходящим из ряда вон безобразием в городской или общественной жизни столицы или губернского города, наш публицист или «корреспондент из провинции» восклицает обыкновенно: «подобное безобразие возможно разве где-нибудь в Царевококшайске!» Наши сатирики и карикатуристы, желая осмеять городские порядки в провинции, берут обыкновенно царевококшайца и изображают его то тонущим в грязи, то зарывшимся в навоз, то поедающим такую снедь, от которой отворачиваются даже свиньи. Словом, всякому русскому читателю хорошо известно имя Царевококшайска» (Мошков 1901,533–535). Им пользовалась как культурная элита (ограничусь цитатой из «Петербурга» Андрея Белого: «Сплетни эти, протекая с Невского на близлежащий проспект, циркулируют по Петербургу; далее – они облетают Россию; и вдруг где-нибудь в Царевококшайске напечатают гнусную клевету» (Белый 1981, 432), так и массовая культура: известная пародия А. Г. Алексеева на шантан в глухой провинции «Сан-Суси в Царевококшайске» пережила революцию и гражданскую войну. Любопытно, что 18 марта 1923 г., когда в московском театре миниатюр «Кривой Джимми» игрались «Сан-Суси в Царевококшайске» (см.: Уварова 1983,84), названия «Царевококшайск» уже не существовало: в 1919 г. город был переименован в «Краснококшайск». Оставался лишь символический образ «Царевококшайска», памятный не только эмигрантам (как, например, С. Р. Минцлову, с точки зрения которого дореволюционный Петербург «по части вранья, и притом художественного, <…> всякому Царевококшайску сто очков вперед даст!»; Минцлов 1931,86), но и советским фельетонистам 1920—1930-х годов – в частности, А. Зоричу, высмеивавшему тех, кто пишет «диким языком доморощенной царевококшайской поэтессы» (Зорич 1930,133). Впоследствии уже мало кто знал, какой смысл имело бывшее название Йошкар-Олы, как с 1927 г. стал называться «Царево-», а затем и «Краснококшайск». [220] Оттого и не могут соавторы кинорежиссера Леонида Гайдая объяснить его «формулу» работать так, «чтобы было понятно бабушке в Йошкар-Оле» (см.: Подзорова 1995,30).
219
Ср.: «Царевококшайск был известен в дореволюционной России и потому, что в его названии присутствовал термин «Царев». Поэтому в научных трудах, публицистике, художественных произведениях он не всегда справедливо считался показателем отсталости великой страны, русского самодержавия» (Андреянов 1991,70).
220
Ср.: «На цирковых аренах всей России – от Петербурга до Царево-кокшайска» (Райкин 1993,168).
Еще больший резонанс в русской культуре получила «Чухлома», упомянутая в «Рудине» вместе с «Царевококшайском». Очевидно, что она тоже имела свою предысторию. В. А. Кошелев считает, что «своеобразным синонимом русской провинции» слово «Чухлома» стала после комедии Шаховского «Своя семья, или Замужняя невеста», действие которой происходит в Чухломе (см.: Кошелев 2000,47). Впервые поставленная в начале 1818 г., она до конца XIX века не сходила со сцены и, действительно, должна была популяризировать название города Чухлома. Об этом свидетельствует уже упоминавшаяся повесть А. А. Орлова «Неколебимая дружба чухломских жителей Кручинина и Скудоумова, или Митрофанушка в потомстве», где чухломцам уделяется гораздо больше внимания, чем пошехонцам. Однако вот что интересно: даже соседи-галичане не знают, что такое «Чухлома» («Чухлома какое-то Татарское слово и стоит около моря Татарского, а Пошехонь немного подалее Питера»; Орлов 1830, ч. 3,12). Впоследствии неизвестность «Чухломы» обыгрывалась в пьесе Островского «Бешеные деньги», главная героиня которой вообще впервые слышит слово «Чухлома» и спрашивает: «Какая это земля? Я не знаю. Ее нет в географии» (Островский 1974, 175). Лучше всех «эту землю» знали публицисты, культивировавшие подобную символику. Один из них, видный журналист 1860-х годов Н. А. Демерт, использовал ее для «ядовитых колкостей» по адресу Достоевского: «Да, я думаю, в Чухломе, в любом медвежьем углу такие Федюши и по сию пору не вывелись» (Тимофеева 1990,159). Если Чехов всего лишь несколько раз упомянул «Чухлому» (ср. характеристику «приморского города N» в его рассказе «Огни»: «столичному человеку живется в нем так же скучно и неуютно, как в любой Чухломе или Кашире»; Чехов, т. 7, 112–113), то знаменитая пародия Виктора Буренина на «Трех сестер» буквально пронизана «Чухломой»: от названия «Девять сестер и ни одного жениха, или Вот так бедлам в Чухломе» – до реплики одной из героинь о «нашей Чухломе и ее окрестностях» (Буренин 1901,3). В то время как В. В. Розанов клеймил ею революционеров («О, какие уездные чухломские чумички они, эти наши социал-демократы, все эти знаменитые марксисты, все эти «Письма Бакунина» и вечно топырящийся ГЕРЦЕН. Чухлома, Ветлуга, пошлая попадья – и не более, не далее. Никому они не нужны. Просто, они – ничего. Эта потная Чухлома…» Розанов 1970, 422); от его недругов; можно было услышать о «дворянско-чухломском периоде русской истории» (Эйхенбаум 1933, 6–7). Очень популярный в начале XX века «синоним серости и беспросветного провинциализма» (Тиц 1971, 53), «Чухлома» еще долгое время служит живым символом русской провинции. Его можно встретить как в Советской России, где Н. К. Крупская, рецензируя «Республику ШКИД», удивлялась, что в Ленинграде, а «не в Чухломе какой-нибудь <…> процветает советская бурса» (Крупская 1927,159), так и за ее пределами – например, у историка и публициста Н. И. Ульянова, противопоставившего творчество Марка Алданова «рычанию целого взвода молодцов из политической Чухломы, явившихся с дубинами защищать русское прошлое» [221] . Образ «Чухломы» даже проник в поэзию и использовался не только сатириками, вроде Демьяна Бедного:
221
Ульянов М. И.,'Памяти М. А. Алданова' (цит. по: Русская литература, 1991, № 2,72).
но и лириком Георгием Ивановым, уравнявшим «Чухлому» с любым другим местом жительства:
В этом дворце, в Чухломе ль, в каземате лиСнились вам, в сущности, сны золотые…(Иванов 1989,130)
Лишь в 1930-е годы «Чухлому» начинают вытеснять из культурного обихода советские упразднители провинции. Характерно, что герои романа Бориса Горбатова «Мое поколение», увидевшие снег на Кавказе и ахнувшие: «где мы? В Рязани? В Чухломе?» – вспомнили при этом только «свою Рязань» (но не Чухлому! Горбатов 1934, 210). Однако еще и сейчас есть люди, которым далеко не безразлична «Чухлома» и которые видят в ней не «истинную столицу», как не видит ее, в сущности, и герой романа Сергея Яковлева «Письмо из Солигалича в Оксфорд» (см.: Яковлев 1995, 107), но – привычный символ провинциальной «дикости» и «невежества».
222
На литературном посту, 1928, № 11–12, 69. Еще А. А. Орлов обыгрывал созвучие «Чухломы» и «Москвы» (ср.: «Чухлома пахнет Чухломою, а Москва Москвою»; Орлов 1830, ч. 2,7).
Особая популярность, которой пользовалась символическая «Чухлома», отражается и на «формуле провинции», обозначающей ее через «логическую сумму» топонимов. Если в «Рудине» говорится «где-нибудь в Царевококшайске или в Чухломе», то у литераторов начала XX века вперед выходит «Чухлома» (как, например, на афише лекции Давида Бурлюка «О футуристах»: один из ее пунктов – «О Чухломе и Царевококшайске» (РП, 368). Легко можно встретить «формулы провинции», где вообще отсутствует «Царевококшайск», который заменяется не только на «Каширу», но и на многие другие топонимы [223] . Естественно, что встает вопрос: почему символом российского провинциального города чаще выступала Чухлома, а не Царев ококшайск? Ее местоположение не хуже местоположения Царев ококшайска, который ближе к Волге, но дальше от столиц, нежели Чухлома. Если же сравнивать сами города, возникшие в процессе колонизации лесного Заволжья, населенного финскими племенами и поначалу представлявшие собой города-крепости, строившиеся для обороны и освоения новых территорий, а впоследствии ставшие уездными городами, то «небольшой красивый город Чухлома», как о нем иногда писали в популярных журналах (см.: Шевяков 1871, 116; ср.: Максимов 1858,74–79), не уступал, а превосходил более похожий на село Царев ококшайск: Чухлома долгое время была торговым городом, а после того, как в начале XIX века торговля упала, – городом мастеровых людей, которых хорошо знали в Петербурге, куда большинство из них уходило на заработки (так называемые «питерщики»), тогда как все значение Царево-кокшайска исчерпывалось его административной функцией. А это значит, что дело не в том, что обозначает символ (ср.: «Все знают это название, но где самый этот город? И существует ли он на самом деле?»; Эйхенбаум 1933,7), главное – как он звучит (см.: Карпенко 1963,18–20). Очевидно, что непонятное и неблагозвучное слово «Чухлома» должно было впечатлять куда больше, чем «Царевококшайск». Особенно же неприятными могли показаться ассоциации с чухой (чепухой) и чухной (означавшей не только финна, но и свинью, для подзыва которой употреблялось междометие чух-чух). Этим и объясняется популярность «Чухломы», затмившей все остальное, от «Усть-Сысольска» до «Царев ококшайска».
223
См.: «Дешевые извороты и ухищрения прикладного модернизма, – увы! – уже устаревшего, уже ненужного, напоминающего прошлогодний модный журнал, по которому еще одеваются в Чухломе или Чебоксарах» (Койранский 1911, 4); «Орут на всех, орут как будочники в Конотопе или Чухломе» (Горький 1990, 32) и т. д.
Одновременно с превращением «Чухломы» в газетный штамп предпринимаются попытки освежить провинциальную символику. Одни в своих поисках исходили из местоположения города, в связи с чем начинает распространяться простое и понятное название соседнего с Чухломой городка Кологрив (см.: Щеглов 1990,263–264), тогда как другие были озабочены лишь экспрессивностью самого символа. Этим объясняется интерес к названию городка Тетюши, расположенного не где-нибудь в лесной глуши, как Чухлома, а на Волге. Оно привлекает совершенно иным кругом ассоциаций – ассоциациями с «детским», вроде тетёшкать, тютюкать и т. п., характерными для представлений о провинции («Провинция – огромное ЬёЬё»; Случевский 1962,147), чему способствует и множественное число топонима, благодаря которому он воспринимается в ряду слов на – уши, употребительных при общении с детьми (потягуши, повертуши, попегуши, попетуши и т. п.). В то же время название города, которое просто представляет собой один из многочисленных pluralia tantum в русской топонимике, могло показаться «родовым» названием провинциального города, возникающим при использовании топонима во множественном числе (множественное «несправедливого пристрастия»; см.: Толстой 1978,281), в связи с чем единичный объект превращается в общее понятие (ср. у Блока: «остается <…> поплакать на каждой из мокрых Режиц» [224] ), что лишь подчеркивает пренебрежение провинциальными «Тетюшами». Это название заинтересовало еще Гоголя, упомянувшего «Тетюшевский уезд» в «Игроках». Однако настоящую известность этот уездный город Казанской губернии со смешанным русско-татарским населением приобретает в начале XX века. Возможно, что ею он обязан казанскому уроженцу, критику и публицисту П. П. Перцову, который в одной из своих статей в «Новом времени» развенчал Ялту: «именующая себя курортом», «черноморская Ницца», она, по его мнению, являлась «обыкновенным уездным русским городом, только с непривычной «природой» и температурой» – «в сущности, просто черноморскими Тетюшами» (Перцов 1911, 4). Отсюда название «Тетюши» могло быть заимствовано поэтом Николаем Агнивцевым, который потом призовет своих столичных читателей:
224
Блок 1962, 405. Ср.: «<…> этот человек магически извлекает самое существенное из жизни Бузулуков, Самар, Астраханей и всех городов, в которых я бывал и откуда вынес множество хаотических впечатлений, отложившихся на душе моей серой пылью скуки»; Шаляпин 1983,149.
Ах, пора проветрить души!
Прочь из города – в Тетюши, —
Чтоб блаженно бить баклуши
И – валяться на траве! [225]
А впоследствии «Тетюши» будут увековечены в «Театральном романе» Булгакова и в романе Бориса Житкова «Виктор Вавич», посвященном эпохе, когда «Тетюшами», действительно, именовалась «мразь, а не город», и молодые провинциалы стремились начать новую жизнь «не здесь <…>, не в наших Тетюшах этих» (Житков 1999,69,72).
225
Агнивцев 1913, 17. Стихотворение Агнивцева как пример того, что «Тетюши» стали «нарицательным обозначением провинции еще в дореволюционной юмористике», цитировал М. В. Безродный (см.: 1996, 78–79).
Объявленный в 1930-е годы конец противостояния «столицы» и «провинции» отменил и его географическую символику («при существовании единой правды, единого мнения о том, что нужно, – не может быть умственного возвеличения того или иного города, – размышлял Юрий Олеша. – Все города равны!»; 1999, 44). Однако она не исчезла, сохраняясь не только в литературных памятниках прошлого, но и в повседневном обиходе, где продолжало существовать понятие о провинциальной «глуши». Об этом свидетельствует хотя бы «Чухлома», которая после долгих лет изгнания вновь вошла в культурный оборот [226] . В то же время традиционная «Чухлома» играет очень незначительную роль в современной географической символике провинции. Основным символом русской провинции в нашей прессе выступает город Урюпинск, расположенный гораздо южнее не только Чухломы, но и Тетюшей. Он представляет собой типичную для символики провинциального города «уездную глушь захолустья» [227] , будучи районным центром Волгоградской области. Характерно и само его местоположение: Урюпинск находится в стороне от железнодорожных и авто– магистралей. Это действительно «глушь», о чем прекрасно знают и его жители (ср.: «Среди урюпинцев еще живет мнение, что район не из легких, а проще говоря, – глубинка. С одной стороны, вроде это действительно так: железная дорога тут заканчивается тупиком, в распутицу до половины хозяйств не доберешься. Областной центр – почти за 400 километров»; Якушев 1986, 1). Однако почему выделяется именно этот город, а не расположенные неподалеку Новохоперск или Борисоглебск (на которые иногда в прошлом даже обращали внимание [228] )? Кто знает о знаменитой Покровской ярмарке, на которую съезжались купцы из Москвы, с Волги и с Кавказа, и кто помнит, что Урюпинск являлся образцово-показательным центром сплошной коллективизации, за которой должно было последовать превращение его в социалистический «агрогород»? Лишь одно обстоятельство могло обратить внимание на Урюпинск: это – упоминание о нем в рассказе Шолохова «Судьба человека» (Шолохов 1975,617,618,621). Отсюда, если не из снятого по нему в 1959 г. Сергеем Бондарчуком фильма, который стал одной из самых популярных лент советского кино, и ведет свое происхождение новый географический символ русского захолустья. Остается гадать, способствовали ли тому особенности артикуляции слова (переход от у в начале слова к у между двумя согласными звуками порождает характерную мимику, которую можно воспринять и как насмешку: у-тю-тю…) или же ассоциации неясного по своему происхождению топонима с тюркизмами (вроде урюка). Однако, как бы то ни было, топоним «Урюпинск» утверждается в популярном анекдоте об экзамене то ли по истории партии, то ли по марксистско-ленинской философии, где абсолютное невежество студента из Урюпинска, не знающего самых элементарных для советского человека вещей, вызывает неожиданную зависть профессора, которому тут же захотелось жить в этом благословенном месте: «Эх, бросить бы все и уехать в Урюпинск!» – фраза, ставшая крылатой [229] и прославившая Урюпинск [230] .
226
См.: «Живет где-то в Чухломе баба…»– так рецензентка «Вечернего Петербурга» определяет место неизвестно где происходящего действия в пьесе Николая Коляды «Шерочка с машерочкой» (Забозлаева 1994, 3).
227
Определение «дрянного городишки» Очакова в «Лейтенанте Шмидте» Пастернака (см.: Пастернак 1989, 329). Обычно «провинция» и ассоциируется с «уездом», «уездным городом» (см.: «Провинция, уездная Россия…»; Паустовский 1958, 573). Ср.: Зебзеев, 215.
228
См.: Зорич 1926,31–32; «из Самары или какого-нибудь Борисоглебска» (Аверченко 1910,7).
229
Естественно, что эта фраза стала названием большой статьи об Урюпинске (см.: Асламова 2000,12). Выражаю признательность А. Ю. Веселовой, обратившей мое внимание на статью Дарьи Асламовой.
230
Вызывает уважение, как спокойно и с достоинством жители Урюпинска относятся к сомнительной славе своего города (см.: У руба на Хопре 1997,8–9).
Анекдот возник, по-видимому, еще в 1970-е годы, но настоящая известность пришла к Урюпинску в последнее десятилетие, когда его название замелькало на страницах газет [231] и даже книг [232] . Оказывается, что местное начальство как в воду глядело, когда при преобразовании станицы Урюпинской в город добивалось ее переименования: назывался бы город «Хопром», как вначале ходатайствовали перед ВЦИКом [233] , или же «Буденовском» [234] , о чем решились просить уже после того, как 7 января 1929 г. городу было присвоено имя «Урюпинск», – любое из этих названий, конечно же, не привлекло бы к себе такого внимания, как «Урюпинск».
231
Впервые в газетах я встретил «Урюпинск» в 1992 г. (см.: «Тут и усомнишься невзначай: а театральный ли впрямь город Санкт-Петербург? И чем он качественно отличается от Урюпинска?»; Павлова 1992, 3).
232
См.: Солтановская 1997, 32–33. См. также: «Городок Санкт-Питерсбург, где живут Том Сойер и Гекльбери Финн, этот заштатный американский Урюпинск, не знает никаких центров – он сам центр мира» (Королев 1997,40).
233
См.: КрасныйХопер, 1928, № 61,10 авт., 4. Имеется в виду не название реки, а наименование округа (то есть, как и в случае с Пошехоньем, город отождествляется с местностью).
234
См.: Красный Хопер, 1929, № 8,29 янв., 6.