Георгий Победоносец
Шрифт:
Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Занесло однажды перса-купца на Босфор, а там повстречалась ему галера турецкого пирата Али, по прозванию Одноухий. Уха левого у него не было — саблей отсекли, а кто и когда отсек, тот Али, поди, уж и сам не помнил.
Взяли морские ватажники купца на абордаж, команду побили и за борт побросали, добро да казну купеческую себе забрали, а рабов, кои на вёслах, перебрали, как хозяйка репу в погребе перебирает: которые поплоше, тех в море, за хозяином вослед, а которые до дела гожи, тех к себе на галеру — кого на продажу, а кого, и Акима тож, сызнова на вёсла. Купец-то без боя не дался, из фальконетов да из пищалей стал палить и человек десять гребцов у Одноухого Али побил.
Попал Аким из одной неволи
Словом, видит Аким: ежели с умом взяться, дело может выгореть. И начал потихоньку, шибко не торопясь, но и особо не медля, сколачивать из гребцов-кандальников ватагу. Тому словечко шепнёт, сему полсловечка, а кому и просто глазом мигнёт: как ты, мол, смотришь на то, чтоб Одноухому Али второе ухо оторвать, да с головой заодно?
И оторвали-таки. Ночкой тёмной, безлунной Аким цепь расклепал, надсмотрщику сонному шею, как курёнку, свернул и товарищей своих расковал. Выскользнули они на верхнюю палубу, как тени, вдохнули вольный морской ветер, похватали, кому что под руку подвернулось — кто саблю, кто ятаган турецкий, кто нож, а кто и рукоятку от ворота, коим якорь из воды вытаскивают, — и пошла потеха. Одноухий со своими людьми и проснуться толком не успел, а его уж с перерезанной глоткой за борт выкинули, рыбам на съедение.
Так вот и сделался безносый Аким, бывший лесной атаман, атаманом морским. А что ещё ему делать-то было? С волками жить — по-волчьи выть, да и волей, опять же, повеяло, а он, к тяжкому веслу прикованный, по ней ох как соскучился!
Товарищей своих неволить Аким, конечно, не стал. Так прямо и спросил: кому, мол, со мной идти не любо — выйди, покажись! Один и вышел. Я, говорит, домой желаю, к жене да ребятишкам малым, кои без меня, поди, уж в мужей выросли. Думал небось, что его сей же час на берег доставят, аль, на худой конец, какой-никакой чёлн дадут. А Акиму только и заботы, что с ним вожжаться. Махнул раз ятаганом — и весь разговор: голова в одну сторону покатилась, тулово в другую. Зато иных охотников по домам разойтись уж не сыскалось.
И пошла опять у Акима Безносого лихая жизнь, да такая, какая дома, в лесу дремучем, ему даже и не снилась. Корабли и галеры купеческие грабил да жёг, людишек топил да резал. Турки с персами его пуще огня боялись, называли «Кара Акым» — Чёрный Аким, стало быть. Не потому, что ликом чёрен — он хоть и обгорел на солнце, почитай, до черноты, а рядом с турком, не говоря уж об эфиопе, белее белого казался, — а потому, что страшен и зело для них, нехристей, грозен. Сколь он их загубил, со сколькими их бабами вдоволь натешился, сколь злата да серебра разбоем стяжал, а после в кости проиграл да пропил — сосчитать невозможно. Про боярина своего, считай, и не вспоминал, не до того было, а когда вспомнит, бывало, только зубы оскалит да через борт в море плюнет, потому как Феофан Иоаннович там, за тридевять земель, в иной жизни остался — вроде и не было его никогда. Да и чего об нём жалеть? Жилось ныне Акиму привольно, сытно да пьяно — так что ежели б боярин про такую его жизнь прознал, так от злости да от зависти, верно, руки б на себя наложил.
Словом, жил Безносый, наперёд не загадывая и назад не оглядываясь. Хорошо ему жилось, а только в народе верно сказывают про верёвочку, коей, сколь ни виться, конец всё едино сыщется.
Повстречался Аким однова посередь моря с турецким военным флотом. Было у него к тому времени под рукой уже четыре пиратские галеры, да только супротив двух десятков боевых кораблей много не навоюешь.
А ветер-то в спину — гонит Акимовы галеры аккурат навстречу верной погибели. Поворотил он обратно, думал убежать, ан не тут-то было — ветер, вишь, не пускает. Гребцы из сил выбиваются, а галеры, златом да греческим вином доверху нагруженные, по днищу ракушками да травой морской обросшие, еле ползут. А флот настигает — и галеры в нём Акимовых поболее, и большие многопушечные корабли, какие в аглицких, гишпанских да аломанских землях строят. Палят вдогон из больших корабельных пушек, а у Акима только и есть что фальконеты, да и зелья, сиречь пороху, кот наплакал. Плюнули из фальконетов раз, плюнули другой да и бросили ту пустую затею: всё одно не доплюнуть.
Берег вдали сиреневой полоской маячит — кажется, руку протяни, и земли коснёшься. Да только берега им уж не достигнуть — раньше нагонят и на дно отправят, а кто не утонет, того к рее вверх ногами подвесят. Пушки корабельные палят, ядра то справа, то слева воду буравят, брызги вздымая. Иное и в галеру угодит — грохот, треск, дым, огонь, обломки, а то и руки-ноги оторванные во все стороны летят. Корабли совсем близко подошли, окружают, палят в упор — смерть пришла, и больше ничего. Акимова галера загорелась, на месте стала и тонуть начала. Люди с бортов горохом в воду посыпались, ну, и Аким, известно, с ними.
Кому ещё, опричь него, повезло до берега вплавь добраться, он так и не сведал. Выполз в сумерках на камни, ничком пал и до утра, как мёртвый, на тех камнях провалялся. А поутру, когда понял, что всё прахом пошло и податься некуда, ему боярин-то и вспомнился. Потянуло в родные места, захотелось явиться к Феофану Иоанновичу с повинной, пасть в ноженьки и, даст Бог, вымолить прощенье.
Верно говорят: где родился, там и сгодился. И потом, воля всего краше, когда в клетке сидишь, издалека. Вблизи-то она порой хуже любого ярма оказывается. Так, случается, дворовый пёс, на цепи сидя, через дыру в заборе на уличных собак глядит и думает: эх, кабы и мне так! Сорвётся, бывает, с цепи, на улицу выбежит и ну бесчинствовать: кур чужих давить, кошек на куски рвать, лаять бесперечь да прохожих за порты хватать. А как набегается вволю да проголодается, хвост подожмёт и домой бежит, хоть и знает, что не миновать ему за все его непотребства хозяйской палки.
Так и с Акимом Безносым вышло. Пока чёрт его от лиха берёг, всё ему ладно, всё гоже было. А как подошла жизнь к самому краешку, как заглянул в жерла турецких бомбард, огонь да смерть, яко демоны, изрыгающих, так к боярину под крылышко и потянуло. Пущай его бьёт — авось до смерти не убьёт. Уж лучше у него в амбаре на цепи сидеть, чем такая воля, пропади она пропадом!
Сказано — сделано. Правда, сказать оказалось легче, чем сделать. Полных два года Аким с чужой стороны на Русь пробирался, однако же сдюжил, дошёл. И первым же знакомым, коего в родных местах встретил, оказался Никита Зимин. Бог ли, чёрт ли столкнул их лицом к лицу на лесной дороге, неведомо. А только, когда всадник ускакал, а испуг прошёл, Аким Безносый возликовал душою, ибо смекнул: встреча их не была случайной. Был сие знак свыше, и по знаку тому понял Аким, как ему за свою давнюю вину перед боярином оправдаться.
Проводив молодого Зимина взглядом, Аким с кряхтеньем наклонился, подобрал с земли брошенную из милости монетку, сунул её в кошель и, опираясь на суковатую палку, неторопливо побрёл в ту сторону, где уже стих конский топот. На душе у него было так спокойно, как не бывало уже давно, потому что теперь Безносый доподлинно знал, что ему надобно делать.
Дома Никиту поджидала нечаянная радость: из Москвы прискакал гонец, привёз письмо от молодого княжича Ярослава Загорского, закадычного приятеля беззаботной юности, с коим не раз устраивались весёлые проказы. Проказы те, случалось, представлялись весёлыми единственно самим проказникам; иные же, а паче всех родители их, только за голову брались, не ведая, как вразумить нашкодивших недорослей: розгами сечь как будто уж поздно, а словесное вразумление, хоть и внемлют оному безропотно и с должным почтением, в одно их ухо влетев, в другое немедля вылетает.