Георгий Победоносец
Шрифт:
А облизьяна та при Акиме ещё года два состояла, пока не издохла. Видом была на карлу похожа, с головы до пят тёмным волосом обросшего; руки до земли, а вместо ступней на ногах опять же ладони, коими хватает, как руками. Нос краток и так кверху вздёрнут, что ноздри наружу торчат — ну ровно ей в съезжей избе, как Акиму, палач их клещами вырвал. Нрава презлого и зело опасного (опять же, как Аким), а ловка да проворна так, что диву даёшься на неё глядеть. В мгновение ока по голой мачте до самой макушки взметнётся и, не успеешь лба перекрестить, а она уж на другую мачту перелетела и оттуда зубы скалит. Так-то и Аким, на заборе промеж двух острых кольев сидя, премного сходства меж собой и той облизьяной сыскал; ему б ещё ладони на
Огляделся. На дворе темно, только в верхнем жилье одно окошко светится да в будке у ворот, где сторож дремлет, лучина мерцает. Подле будки собака — тож дремлет, голову на лапы положив. Однако, сколь ни тихо Аким на забор взобрался, услыхала — голову подняла, и видно, что вот сейчас залает. А у Безносого уж и тетива натянута, и стрела наложена. Щёлкнула тетива, стрела тихонько свистнула и вонзилась, куда Аким и метил — аккурат дворняге в глотку, чтоб шум поднять не успела. Взвизгнула собака — негромко, будто спросонья, — лапами забила и на земле вытянулась.
Сторож её услышал, пробудился и с лавки привстал — головой вертит, не поймёт, что за шум. На и тебе! Охватил бородач руками пробитое горло, запрокинулся и навзничь в будку свою завалился. Лучину со светца сбил, темно стало, а Безносый тому и рад. Свободен путь; можно дело начинать.
Перебросил Аким другую ногу через забор и в траву без звука пал. С четверенек поднялся, лук на плечо повесил — хоть и не надобен боле, улику после себя оставлять не след.
Перебежал через тёмный двор, в дверь толкнулся — ну, так и есть, заперто! Вынул кинжал, кончик в щель просунул, щеколду нашарил и кверху приподнял. Стукнула щеколда, совсем негромко стукнула, да кому-то, видать, не спалось — услышали. Скрипнула где-то дверь, брякнуло что-то, и выходит Акиму навстречу старый дед — седой как лунь, в три погибели скрюченный. В одной руке свечка, в другой не то палка, чтоб драться, не то клюка, чтоб с ног от старческой немочи не пасть. Свечку перед собой выставил и щурится, старый дурень, поелику его свечка ему же глаза и слепит. Но Акима всё ж разглядел, палкой замахнулся и кричит:
— Ты кто таков есть? А ну, стой, тать!
Стой, как же. Аким и постоял бы, кабы, на месте стоя, что-то выстоять было можно. Человек-то не дерево, чтобы, с места не сходя, пропитание иметь; его, как и волка, ноги кормят.
Шагнул Аким вперёд, левой рукой старикову палку в сторону отбил и кинжал ему тычком под бороду сунул — чтоб, стало быть, и тише, и меж рёбер чтоб не застряло.
— Охолонь, старинушка, — сказал.
Старый и не пикнул — с лезвия соскользнул и на пол повалился. Свечка к стене откатилась и потухла. Оно и к лучшему: в темноте стало видно, как наверху, в чистой половине, из-под двери полоска света пробивается.
А в дому, слыхать, уж копошится кто-то, зевает да чешется спросонья. Не ко времени дед ото сна пробудился, ох не ко времени! Ну, да того, что сделано, уж не воротишь. И потом, дворня не в счёт; они, мужичьё сонное да бестолковое, яко овцы в загоне, куда голодный волк забрался. А вот там, наверху, где свет горит, сущий пёс-волкодав затаился. Ну, волкодав иль нет, то ещё поглядеть надобно, но саблю, по крайности, в руках держать умеет.
Кинулся Аким наверх, в три прыжка лестницу одолел и в дверь вломился. Видит: стоит посередь комнаты человек. Шаровары на нём синие, сапоги красные, а рубаха простая, домотканая, почти мужичья, только чистая и по вороту цветами да травами расшита. Волосы скобкой острижены, в них да в бороде седина блестит; постарел, погрузнел, не без того, но ошибки быть не может — он это, Зимин Андрейка, коего Акиму тайно изничтожить было велено. И в руке, конечно, сабля — не забыл, стало быть, ратную науку, не за крест схватился, не за свечку и не за мошну, а за оружие.
— Эк важно, — насмешливо молвил Аким, видевший в позе Зимина не доблесть бывалого воина, а лишь спесь да похвальбу барина, не наученного жизнью бояться смердов. — Давай, болярин, покажь, каков ты удалец, а я погляжу!
— На крышку гроба поглядишь, пёс, — зарычал Зимин и шагнул вперёд, занося для удара блестящий, плавно искривлённый клинок.
— Пёс, да не твой, — хладнокровно ответил на это Аким.
Рука его сделала быстрое движение, за коим было тяжело уследить глазу. Длинный обоюдоострый кинжал вырвался из ладони, блеснул в воздухе, отразив огоньки свечей, и с тупым стуком вонзился Зимину под грудную кость, войдя по самую рукоять и почти на ладонь выйдя сзади, меж лопаток.
Глаза Зимина разом округлились, из уголка рта, пачкая бороду, стекла тонкая тёмная струйка. Превозмогая боль, он сделал ещё два неверных, коротких и качающихся шага и попытался ударить Акима саблей. Безносый легко и небрежно отвёл слабый удар рукой, ухватился за рукоять кинжала и резко, с поворотом выдернул его из раны. Андрей Савельевич охнул и бездыханным упал на руки своему убийце.
Аким посторонился, дав ему упасть на пол, метнулся к двери и запер её на щеколду. В доме уже слышались людские голоса и топот; нехорошо усмехнувшись, Безносый вернулся к трупу. С лезвия кинжала, который он держал в руке, тяжёлыми тёмными каплями стекала кровь.
Скоро дело, ради которого он сюда пришел, было завершено. В доме уже не разговаривали, а голосили — видно, наткнулись на труп старика, а может, и сторожа тож. «Пожар! Горим!» — послышалось со двора.
Прильнув к слюдяному оконцу, Аким увидел в темноте пляшущие языки пламени. Горела сторожка — видно, сбитая сторожем лучина не погасла, а от неё занялись сухие, как порох, брёвна.
— То дело, — пробормотал Аким и огляделся, ища, чем бы разжечь огонь.
Искомое нашлось сразу. Исписанный крупными черными буквицами желтоватый бумажный лист лежал посреди стола, будто просясь, чтоб из него сделали фитиль. Пробурчав что-то одобрительное, Безносый Аким свернул бумагу жгутом и поднёс к пламени свечи. Бумажный жгут загорелся; плеснув на застеленную периной лежанку маслом из лампады, что горела перед божницей, Аким поднёс к масляному пятну фитиль. Полыхнуло разом, светло и жарко, комната начала быстро наполняться удушливым дымом, что пах палёным птичьим пухом.
Бумажный жгут в руке горел скоро, обжигая пальцы. Оглядевшись напоследок, Аким бросил его в открытый ларец, где стопкой лежали бумажные листы и гусиные перья, убедился, что те тоже занялись, и только затем, выставив перед собой кинжал, косматой тенью выскользнул за дверь.
В ту ночь, когда горел дом Зимина, боярину Долгопятому тоже долго не спалось. Донимали неотвязные мысли, а паче их мешал обрести покой и отдохновение пренеприятный шум, производимый сыном Иваном, который, захмелев после очередного набега на отцовский винный погреб, плаксивым бабьим голосом распевал за стеной похабные песни. Слышно было также, как шёпотом причитают и увещевают распоясавшегося Ивана дворовые, стращая отцовским гневом: дескать, не погуби, отец родной, Богом тебя просим, угомонись, не то батюшка твой осерчает — всем ведь тогда достанется, и тебе тож.
Слушая эти невнятные голоса, Феофан Иоаннович хмуро, по-волчьи ухмылялся. Осерчает… Давно уж осерчал, да пока терпит. Господь терпел и нам велел; гневаться же грешно, да и страшно, ибо, как доподлинно знал боярин, в гневе он зачастую терял над собою власть и мог, чего доброго, прибить насмерть. Ладно бы кого из дворни аль из мужиков, а это ведь не мужик, не пёс приблудный, а сын, родная кровиночка, единственный наследник и продолжатель рода!
Ныне именно наследник и продолжатель рода служил главной причиной дурного настроения боярина, которое, к слову, редко бывало у него иным. Повод для недовольства находился всегда, да и как ему не сыскаться, ежели все вокруг, кажется, только о том и думают, как бы сильнее ему досадить!