Георгий Победоносец
Шрифт:
Наскоро всё это обдумав, боярин отставил к стене посох и сказал:
— Так и быть, прощаю. Живи, пёс.
Аким молча простёрся перед ним ниц на замызганном красными полосами и пятнами полу, подумав про себя: «Живи ж и ты, боярин».
После того Феофан Иоаннович стал думать, да так споро и бойко, что мысли у него в голове застучали, как крестьянские цепы на току в разгар молотьбы. Надо было быстро решать, что делать далее — и с Зимиными, и с государевым сыском, и с окаянным безносым бесом. Последнее придумалось скоро, а в ином боярин понадеялся всё на того же Акима: на выдумку тот всегда был горазд, особливо когда выдумывать приходилось всякие пакости. Да боярин и сам уж кое-что придумал, оставалось только обговорить с бывшим палачом всё досконально,
Допрежь всего, спрятав Безносого вместе с его страшным даром в чулане, боярин самолично отыскал в людской и разбудил конюха, велев ему немедля отправляться в баню и ждать там человека, коего он, боярин, к нему приведёт. Баню топили не далее как накануне; пар, знамо, уже ушёл, однако ж горячей воды осталось довольно, и той водой конюху надлежало отмыть ночного гостя — пусть не дочиста, ибо без доброго пара и веник не поможет, но так хотя бы, чтоб от него за версту не смердело. «Словечко единое о том проронишь — убью, и могилы после не сыщут», — страшно округлив глаза, пообещал Феофан Иоаннович. Конюх пал боярину в ноги — знал, шельма, что в таких делах хозяин слов на ветер не бросает и, коли пообещал убить, убьёт непременно.
Засим, перерыв мало не весь дом, боярин отыскал в забытом пыльном ларце доставшуюся ему по случаю и до сего дня не нашедшую употребления заморскую диковину вроде плоского прямого ножа с тупым концом, именуемую бритвою, и вручил оную бритву конюху, сопроводив сие действо такими словами: «Хоть всю рожу исполосуй, лишь бы глотка цела осталась. Да гляди, жилу на шее не подрежь! Он помрёт, и ты за ним вослед». После такого напутствия руки у конюха начали трястись так, что это было заметно даже издалека, и Феофан Иоаннович с неудовольствием подумал, что, пожалуй, переусердствовал, стращая холопа: с этакой трясучкой, не ровён час, и впрямь зарежет нужного человека!
После боярин, не заходя более в людскую, сунулся в отдельный, находящийся на отшибе чуланчик, где спал шут Парамошка. Шутом Парамошка был скверным, вовсе не смешным, только на то и годным, чтоб путаться под ногами, кривляться, показывать хмельным боярским гостям свой срам превеликих размеров и в награду за такое искусство получать пинки, тычки и плевки. Питался он по преимуществу объедками, коими любил швырять в него Феофан Иоаннович, а глуп был, как деревянный шпунт, коим дыру в бочке затыкают. В последнем качестве боярин видел главную Парамошкину добродетель: этот, по крайности, повиновался всякому хозяйскому слову, вовсе не рассуждая и ни в чём не сомневаясь. Скажи ему мать с отцом зарезать — зарежет и глазом не моргнёт; скажи живьём в крутой кипяток прыгнуть — прыгнет и не поморщится.
Как раз такой человек ныне понадобился боярину, и, разбудив его (завидев над собой в полумраке грозного боярина, шут с перепугу обмочил порты, коих не снимал даже на ночь), битый час втолковывал дураку, что от него требуется. Убедившись, что Парамошка если ничего и не понял, то, по крайности, затвердил всё слово в слово, боярин вернулся в опочивальню, разложил по столу письменные принадлежности и принялся составлять грамотку.
Грамотку ту он после, будучи в кремлёвском царском дворце, исхитрился незаметно подбросить прямо в государевы покои. Как сие удалось, он бы и сыну родному не признался, и на исповеди промолчал бы: такие вещи на корысть идут, только когда один про них ведаешь, а боле никто.
Грамотку боярин составил с умом, учтя былые свои ошибки. Государственных дел он не касался и в измене Никитку Зимина не винил, сделав главный упор на иное: оный Зимин-де — бражник и гуляка, в гульбе своей стыд и совесть забывший и не токмо царя, но даже и отца родного не почитающий. Будто бы во хмелю не единожды родителя своего, дворянина Андрея Савельева сына Зимина, срамнословно поносил и даже будто бы побивал его кулаками, грозя и вовсе убить. Старший Зимин, в свой черёд, грозил лишить нечестивого отпрыска наследства, а то и пожаловаться на него царю. И вот составителю грамотки будто бы стало ведомо, что Никита Зимин подговорил неких лихих людей отца своего убить, пока тот угрозы своей не исполнил.
Такова была грамотка, коей царь в Большой палате на приёме размахивал. А чтоб гнев государев не остыл, грамотку надлежало подкрепить словами, что Феофан Иоаннович и поспешил сделать, во всеуслышание ославив младшего Зимина гулякой и бражником, до государевой службы неохочим. А когда государь увёл его в свои покои, боярин и вовсе расстарался, расписав ненавистного дворянского сына такими красками, ровно то и не человек вовсе, а сам дьявол в человеческом обличье.
Дело было, конечно, рисковое, опасное. Но боярин рискнул: иного выхода не было, ибо выбирать приходилось между головой младшего Зимина и своею собственной. Кончиться всё это могло худо; выслушав Феофана Иоанновича, государь сощурил глаз, искоса на него посмотрел и спросил с лёгкою насмешкой: «Да ты не врёшь ли, боярин?» На что Долгопятый с поклоном ответил: «Как можно, государь-батюшка? Нешто мне голова на плечах надоела, чтоб пред тобой душой кривить? Известно нам, как ты с криводушными оговорщиками поступаешь, мне такой судьбы, батюшка, и даром не надобно». — «То верно, — подумав, усмехнулся царь. — Ты у нас храбрец известный. На войну тебя калачом не заманишь, всё откупиться норовишь, где уж тебе с царём такие шутки вышучивать!»
И спросил, как он, боярин Долгопятый, мыслит: правда в грамотке написана иль то поклёп облыжный?
Феофан Иоаннович изобразил задумчивость — чай, сам царь спросил, тут с кондачка отвечать негоже — и, огладив бороду, молвил уклончиво: дескать, врать не стану, про то лихое дело мне ничего не ведомо, однако ж недоросль таков, что с него ещё и не то станется. Словом, казнить его, конечно, рано, но донос проверить надобно, не то как бы беды не стряслось.
Ясно, что такую скверну, в коей доносчик Никиту Зимина обвинял, Иоанн Васильевич терпеть не хотел. Тем более что зародилась та скверна не в далёкой украинной стороне, не в лесу дремучем, а аккурат у него под носом, в полусотне вёрст от Москвы, у всего честного народа на глазах, и была вредна вельми: корысти ради на отца родного замахнуться — сие есть грех величайший и исконных устоев земли русской поругание. Нынче он отца родного за сколько там дестей земли да две худые деревеньки зарезать норовит, а завтра, того и гляди, в царёв кубок яду плеснёт…
Решилось всё быстро и куда как хорошо — лучше даже, чем Феофан Иоаннович надеялся. В поместье Зиминых государь отрядил два десятка конных стрельцов стременного полка под рукой сотника, служилого дворянина Васьки Голого, а боярина просил — не приказал, не повелел, а вот именно просил, да ещё с поклоном! — поехать с Голым и своею боярской мудростью на месте толком обо всём рассудить и приглядеть, чтоб Голый, человек верный, да зело горячий и до крови охочий, лишних дров не наломал.
Проезжая по дороге к Зиминым через свои угодья, боярин нежданно-негаданно наткнулся на сына, что верхом на рыжем немецком битюге, который только один мог долго выдерживать его немалый вес, без цели и смысла разъезжал по полю, аккурат по посевам. Поперёк седла у него лежала богато изукрашенная пищаль фряжской работы, из коей он любил иногда палить — не для охоты, а просто так, для шуму, от скуки. Сведав, куда едут, Ванька, знамо, увязался вослед. Боярин и перечить не стал: пускай полюбуется, бестолочь, как дела-то делаются! А то ещё заупрямится при стрельцах, те поглядят да и скажут: э, что ж сие за боярин такой, коего родной сын ни во что не ставит и нипочём не слушается?
Въехав уже под вечер в деревню и поглядев на бугор, где ещё вчера стоял дом Зиминых, боярин невольно перекрестился: дома как не бывало. Важно безносый дьявол-то потрудился! Ровно татары гостевали, ей-богу…
Сотник остановил на улице какого-то мужика, спросил, где молодой барин. Тот ответил, что у старосты, и показал избу. Сотник махнул рукой своим людям; Феофан Иоаннович ткнул возницу посохом в спину, и кавалькада, тронувшись с места, в два счёта подкатила ко двору здешнего старосты.