Георгий Победоносец
Шрифт:
Глава 10
Сказать про человека, что он-де главою скорбен и умом недалёк, — значит ничего не сказать. Недоумие тоже бывает разное: один сидит себе день-деньской на лавке, в окошко глядит да слюни пускает, другой то и дело заговаривается, а не то с пеной у рта на людей кидается да рычит, как зверь лесной. Иной живёт себе, живёт, а после пойдёт в лес да на суку повесится либо в омут с камнем на шее скакнёт, а отчего да почему, никто не знает. Вроде и не обижал никто… Словом, люди разные бывают, и то, что одному слабоумием кажется, другому представляется превеликой мудростью, коей он один из всех живущих наделён.
Таков был и
Тятенька на то сказал бы: к наукам не способен, в двадцать лет едва-едва «аз» от «буки» научился отличать. В седле, мол, сидит, как куль с зерном, при дворе держать себя сообразно чину не умеет, и кругом, за что ни возьмётся — охотиться ль, за девками ли бегать, саблей махать иль по хозяйству распоряжаться, — проку от него никакого, одни убытки. Пентюх, одним словом, а по-тятькиному — дурак. Только вино пить умеет да срамные песни во хмелю распевать.
Спору нет, так оно всё и было. И наук Иван не превзошёл, и на коне сидел скверно, и кланялся неуклюже, и польстить нужному человеку не умел. А только дело тут было не в глупости. Просто всё это казалось Ивану скучным и ненужным. На что ему быть лихим наездником, когда в хозяйстве возок да сани имеются? На что голову сушить, науки превозмогая, когда на свете учёных людей предостаточно, кои за деньги при нужде всё, что надобно, тебе растолкуют и всё за тебя сделают? На что перед сильными мира сего пресмыкаться, милости их взыскуя, когда и сам ты силён, и всего у тебя в достатке?
Были, конечно, у него свои интересы. Как не быть, человек-то живой! Про него, Ивана Феофанова сына, дворовые девки многое могли б порассказать, да молчали — стыдились. Молодому барину угождать — для дворовых девок работа привычная, никуда от неё не денешься. Да только Иван Феофанович умел сие приятное дело так повернуть, а верней сказать, вывернуть, таково был на выдумку горазд, что девки после его выдумок не то что людям рассказать — вспоминать боялись.
Ещё, помимо порчи девок, Иван Долгопятый любил стрелять. Огненный пороховой наряд был ему люб, и, что б ни говорил отец, в Италию, к фрязинам, он съездил не зря. Потратив немалые по любым меркам деньги, купил он у знатного оружейного мастера в граде Пистойе дорогой новомодный мушкет, который Феофан Иоаннович по старинке да по незнанию именовал пищалью. Мушкет сей был оснащён не фитильным, как стрелецкие пищали, а редкостным и зело дорогим колесцовым замком. Мастер через толмача объяснил Ивану, как тот замок действует: серный колчедан, прижимаясь к колесу, кое вертится, даёт искру, а искра поджигает зелье, то бишь порох, и мушкет палит. Что б там ни думал тятенька про его голову, объяснения оружейника Иван понял и запомнил очень даже хорошо: сие ему было и занятно, и любо, не то что жития апостолов.
Стрелять по мишеням ему скоро наскучило — и попадал не всегда, а когда попадал, не шибко радовался. Оружие не для того сделано, чтоб горшки бить, от брёвен щепу откалывать да ржавые прадедовские доспехи дырявить. Оружию кровь надобна, оно для убийства сделано, а всё иное — забавы детские. Метким выстрелом разнося вдребезги очередной глиняный, насаженный на палку жбан или кувшин, Иван мечтал увидеть, как в сторону полетят не черепки, а осколки кости да кровавые брызги. Ей-богу, будто наяву видел, да вот беда: «будто» — не то, что наяву.
Бывало, за околицей случалось ему подстрелить кошку либо бродячую собаку. В белок и прочую лесную живность он обычно не попадал — шибко они там, в лесу, юркие да проворные; пока прицелишься, уж и стрелять не в кого. Но убитое зверьё, хоть бы и дикое, лесное, полного довольства не приносило. Хотелось опробовать дорогой иноземный мушкет на человеке. Ну да, а что такого? Будто седой фрязин из города Пистойи зря старался! Будто деньги ему зря плачены. Горшок, слышь-ка, и камнем разбить можно!
Словом, мечталось поглядеть, как от его пули живой человек на землю падёт и дышать перестанет. Оружие — оно ведь только с виду мёртвое. На самом-то деле в нём великая сила заключена, и силу ту всяк, кто пищаль либо кистень в руки взял, сразу чувствует. Манит оно, нашёптывает: давай, мол, детинушка, попользуйся мною, пусти кому-нибудь кровь!
Другой бы на его месте на войну пошёл — слава богу, царь Иван Васильевич ратникам своим роздыху не даёт, и для воина ныне дело в любое время сыщется. А только на войну Ивану идти не хотелось. Чего он там не видал-то? На войне ведь не только ты, там и в тебя стреляют. А ну как недруг ловчей окажется? Убьют ведь, а мёртвым в гробу лежать, поди, скучно.
Однажды, разъезжая по окрестностям верхом на своём аломанском рыжем битюге, Иван издалека углядел мужика, который воровским манером, с оглядкой, косил траву на барском лугу. Лучшей мишени придумать было нельзя. Сено холоп ворует? Ворует. Наказать его за то надобно? Надобно, да ещё как!
Спешившись, Иван привязал коня на опушке леса, крадучись подобрался поближе, присел за кустом, долго целился, выбирая, пальнуть смерду в брюхо или в голову, выбрал последнее и спустил курок. Дорогой мушкет громко бабахнул на радость хозяину, и тяжёлая, размером с крупную вишню, свинцовая пуля упорхнула в дальнюю даль, не причинив мужику никакого вреда.
Мужик вздрогнул, оглядел, задрав голову, чистое небо, с коего вдруг грянул гром, и, решив, как видно, что то сам Господь погрозил ему перстом — негоже, мол, барское сено воровать, — пал боком на телегу, махнул вожжами и был таков раньше, чем боярский сын успел засыпать в дуло новую порцию зелья.
Иван был так разочарован своею неудачей, что чуть было не пустился за мужиком в погоню. А после, поостыв, сообразил, что Бог его спас: кабы отец проведал, что на покосе нашли мужика с пулей в голове, мигом смекнул бы, чьих рук это дело, и, того и гляди, обломал бы дорогое ружьё об Иванову спину.
А желание кого-нибудь застрелить не проходило — наоборот, крепло, мало-помалу становясь неотвязным, прокрадываясь в сны, которые из ночи в ночь, особенно в полнолуние, делались всё кровавее. И порою, засыпая или, напротив, просыпаясь, пребывая на грани сна и яви, боярский сын начинал понимать, что убить из своего дорогого итальянского мушкета ему хочется не кого попало, а отца, боярина Феофана Иоанновича Долгопятого. За что? Да так, ни за что, для потехи. Как говорится, было б за что — давно убил бы. А если хорошо подумать, так причин набралось бы с три короба. Мало, что ль, отец его розгами сек да за уши таскал? А то, бывало, зачнёт пальцем своим каменным в лоб, яко в дверь, стучать. Стучит и приговаривает: «Учись, башка еловая, думай, не то пропадёшь, когда я помру». Вот и охота было поглядеть: пропадёт или не пропадёт? Да только тятенька помирать что-то не торопился. Крепок был и могуч, как трёхсотлетний дуб, а сын, в тени его произрастая, помаленьку чах — не телом, конечно, но душою и рассудком.