Германский вермахт в русских кандалах
Шрифт:
Вот же они! Поравнялись с калиткой! Те самые!
И страх из прошлого нагрянул! От калитки отпрянул мальчик, готовый наутек пуститься, да наш охранник показался с карабином. И заметил мальчик, что у немцев этих вид уже не тот. Что они сегодня без овчарок, без оружия, без орлов и фашистских знаков. И не сами идут, а их принудительно гонят, как скот.
— А кто ж они теперь, бабуль?
— А горе одно, — вздыхает бабушка Настя и себе же мысленно противится: «Это сейчас они «горе одно», а когда при оружии были да в силе
И жить было тож нельзя…»
Завздыхала бабушка Настя, загорюнилась от пасмурной печали мыслей налетевших. Могильным холодом войны из прошлого пахнуло. Что пережито и потеряно — оживать стало в подробностях. И сама же испугалась, что вот разбудит в себе хроническую боль пережитой оккупации, и видения из прошлого явятся, одно страшней другого. И лишится она покоя на долгие ночи и дни. И никакой валерьянкой не залить тогда, не убаюкать рыдающее сердце.
— Царица Небесная! — вслед колонне крестится бабушка. — Матерь Божья! Заступница Усердная, прости ты их и помилуй, супостатов несчастных. Ни нам, ни врагам нашим не посылай, Матушка, такого. Пресвятая Богородица, избави людей твоих от бед и прегрешений…
Стучат деревяшки по булыжникам, бредет понурая колонна, а вдоль ее пути скелеты убитых домов стоят, мертвым безмолвием заселенные…
У взорванного и проросшего травой завода остановились немцы, разобрали привезенный инструмент и вошли в зону руин, огражденную фигурами конвойных.
И вместе с далеким гудком лесопилки и зычным звоном вагонного буфера у путейских мастерских понеслось по округе жестяное царапанье лопат да тупые удары ломов и кирок.
— Валерик, иди снедать! — зовут мальчика завтракать.
Валерик не слышит. Сквозь бурьян он крадется к немцам, чтоб разглядеть их теперешних, когда у них кирки и лопаты, а у наших — оружие.
И в памяти разбуженной проснулось прошлое так явственно и зримо. То было здесь. Недавно, вроде, и давно…
Под городом уже гремели наши пушки, и немцы в спешке отступления все, что могли, уничтожали.
Валерик с матерью на огороде прятался и бегающих с факелами немцев из зарослей малины наблюдал: и робкие хвосты дымов над крышами, и проблески огня сквозь буйство зелени садовой, и крики слышал, выстрелы и слезы, где немцам поджигать мешали.
Потом все занялось! Костром округа запылала, и тучи дымные затмили солнце, и черный мрак упал на землю неузнаваемо-чужую. И плач людской смешался с яростью огня, стрельбой и свирепой жестокостью немцев.
Не во сне и не в страшном кино, а на его глазах метались люди в панике пожаров и внезапных, безвинных расстрелов. Их надрывные крики впивались в душу с гудением огня, стрельбой и воем обезумевшей скотины по дворам, потому так безжалостно-больно вонзились в память те мгновения.
И взгляд его,
Вот рухнула крыша соседнего дома, и пламя утробно заржало, ввысь устремляясь столбом раскаленного дыма.
Вспыхнул порохом тополь над домом, и в радостном реве огня знакомый скворечник растаял.
Вдруг нежданно и жарко его дом охватило огнем! И обмер Валерик с испугом и криком в глазах, наблюдая, как дом пожирается пламенем, как ползут языки золотые по ставням и стенам. И вот уже облако дыма гудит и клубится над бурей огня. И нет больше дома!..
Из хаоса звуков прорвался к Валерику голос собаки.
— Мамка, мамка! Буяшка зовет! — стал упрашивать маму вернуться во двор и собаку с цепи отпустить.
Мать была неподвижна и нема. Безучастно глядела, как тает в огне ее собственный дом, будто это преступное действо было сном мимолетным. И лишь частые блики огня оживляли слезинки на лице омертвелом.
И Валерику вдруг показалось, что мамка его никогда не очнется и прежней не станет! И горько заплакал, пугаясь грядущего.
Крик собаки окончился стоном, от которого вздрогнула мамка и в себя возвратилась:
— Уходить надо, сыночка! Быстро! Немцы спалят и нас с тобой!..
— А Буяшка?
— Буяшка сгорел…
И с пожитками, что второпях нахватала, и сыном, она прочь заспешила, «Отче наш» про себя повторяя.
Дымом затянутый сад был сумрачно-чужим и страшным. Даже куры бездомные на ветках его казались наваждением недобрым. И домашние кошки, озверенные страхом, враждебно глядели на хозяев бегущих. Опрокинутый улей вылился пчелами. Поросенок с осмоленным боком смачно чавкал на грядке морковной…
Видя все это, мать даже шаг не замедлила, будто шла не своим огородом.
Лишь у парка замешкалась, у высокой ограды. И быстро решившись, пожитки оставила и с Валериком вместе в лазейку протиснулась между прутьев отогнутых, и на брошенный узел прощально взглянула, и, кусты обойдя, вышла прямо на немцев.
Вышла и обомлела.
Один из солдат, будто этого ждал, заступил ей дорогу.
Она сына прижала к себе, словно спрятать могла за сплетением рук своих и, ни к чему не готовая, сжалась.
А солдат начал лапать и тискать ее, растерянную и молодую, и Валерика больно прижал автоматом.
Мать. как могла, отбивалась, а Валерик заплакал, замахнувшись на немца.
— О! Рус иван! — крикнул немец. На шаг отступив, он под хохот вальяжно лежащих солдат на траве, дал над мальчиком очередь из автомата.
— Ахтунг! Ахтунг! — раздалась команда, зовущая к вниманию, и бросились немцы к машинам, от которых тянулись провода к заводу.
В тяжелых снах еще долго потом на Валерика падали стены завода и сгорающе-больно умирал его собственный дом, и плакал Буяшка, прикованный к будке цепями.