Германский вермахт в русских кандалах
Шрифт:
Притихшие бабы, казалось, дышать перестали. Все замерло. Лишь в разбитые шибки задувало искристую пыль с морозных сугробов да метался, вспугнутый тишиной, огонек лампадки.
— Надень шапку, сынок, — с материнской заботой попросила учительница. — Нам выдержать надо эту зиму. До весны дожить, чтобы пахать и сеять. Красную Армию кормить, чтоб победа пришла скорей… Надень шапку, сынок, до весны еще далеко.
Васька молча, стесняясь баб, подскреб к себе пальцем отцовскую шапку, вздохнул, отходя от стола.
— У них и вправду сдавать
— Запиши и от нас, девк, — твердо, на всю церковь, сказала она. — От семьи Федора Ковалева.
А Васька так и вышел из церкви с непокрытой головой.
Вот в тот самый день и получила Варвара похоронку на мужа, вернувшись из леса. И, как полоумная, метнулась за околицу сгоревшей деревни да у дуба, где простилась с Николаем, выла и ревела с ветром и дубом в обнимку.
А для Васьки отец еще воевал, освобождал покоренные державы, помогал жить, верить в людей и будущую победу.
Только перед самой посевной Васька нашел похоронку под жердями материнского топчана. Узнал правду об отце и надолго потух. Редко когда улыбнется, словно во сне забудется, да спохватится — и опять бездонная грусть в глазах. Стал по ночам выходить из землянки, долго и пристально глядеть на дорогу
— Может лунатиком сделался мой Василек? — с тревогой забежала Варвара в кузницу к деду Никифору.
Дед, чадя махоркой и щурясь на краснеющие угли в горне, спросил:
— Плачет по батьке?
— Если б же плакал, а то молчит, как каменный.
— Значит, характером набирается, — уважительно сказал дед, несколько раз качнув мехом, пока угли не заискрились. — Детство в нем выгорает. Закаляется, значит, Васек твой… Ума и горя набрался он не меньше, чем мы с тобой. Значит, бумажке той казенной не верит и батьку, видно, крепко ждет.
И горьким стыдом полыхнула Варвара от слов этих, словно чужими глазами на себя глянула и увидела ту самую предательскую смиренность, которой не поддался ее Васька, не допустил до сердца и один боролся, в мыслях заставляя отца своего жить, подниматься в атаку, чтобы вместе добывать ту самую большую и окончательную победу.
И сейчас ощутила Варвара на себе недетскую проницательность сыновнего взгляда, словно Васька отцовскими глазами ей в душу заглядывал с тем самым, присущим отцу серьезным спокойствием.
И смяло это Варвару, и устыдило в ее никчемной суетливости, вызванной больше нечеловеческим горем, нежели необходимостью.
Со стороны деревни донесся, приглушенный расстоянием, дребезжащий звон.
— Обед! — со всех сторон поля закричали дети. — Звонило ударило!
Бабы разобрали еловые лапы в окопчике, достали мешок с ведерным чугуном, глиняные миски с емкими деревянными ложками и завернутую в домотканое полотенце тяжелую ковригу, из желудей и травы, испеченного хлеба.
Тут
Расстелили рядно.
Бабы и дети, с затаенным молчанием, следили, как, прижимая к сухой груди, резала Дуриманиха ковригу, как ломались на тесаке ломти и тяжело падали старухе в подол и разостланное по рядну полотенце, как раздавала она этот хлеб каждому, стараясь никого не обделить.
Перекрестившись, Дуриманиха размешала варево, чтоб отстоявшаяся молочная забелка вся разошлась в чугуне, налила детям в миски.
Бабы подсели к чугуну и стали, не торопясь и уступая друг другу, черпать юшку, осторожно отхлебывая с ложек стянутыми, пересохшими губами.
Дети, ни к чему не притрагиваясь, обиженно молчали, исподлобья поглядывая на Дуриманиху. Это заметила глухонемая Кулина и, заглядывая в глаза старухе, осуждающе замычала, покручивая головой.
— Да уж и в самом деле, Дмитриевна, — тихо сказала Городская, — раздайте все. Пусть хоть обед для них будет обедом.
Дуриманиха положила ложку, строго глянула на притихших детей, достала все из того же мешка, где был чугун, мешочек с сухарями и, отвернувшись, чтоб не видели дети, сколько еще в нем осталось, отсчитала по штуке каждому, а бабам дала по два.
Думала ж на вечер оставить, — объяснила она бабам свою задумку. — Теперь что ж… Все равно раздадите.
Глухонемая засияла радостью и два сухаря своих стала ломать и раздавать детям. А те куски, которые об коленку не ломались, ровняла зубами, обкусывая лишнее, чтоб каждому досталось поровну.
Дети в молчании благодарно кивали ей, и только городские сказали «спасибо».
Бабы по сухарю припрятали, а другой разломали и положили в общую кучку, вызвав у Дуриманихи хмурое неодобрение.
— Доведете маток своих до могилы, лупоглазые, — холодным шепотом сказала она, подливая из чугуна детям, которые теперь дружно ели свой «дубовый» хлеб, наперегонки захлебывая его темно-зеленым варевом, приберегая сухари, как лакомство.
— Тетя Надя, — подала голос дочка Городской. — А ваш Лешка совсем не жует. Хлебает и хлебает!..
— Да нихай, — устало отмахнулась Надежда. — На здоровье…
— Ага! На здоровье, только много…
— Не лайтесь, еще налью, — успокоила детей Дуриманиха и пообещала: — Я вам, за хорошую работу, березовик сахарином подслащу.
Дети ели шумно. Бабы не спеша. Обветренные, в тонких трещинках запекшейся крови губы, не пускали в рот ложку. Ни плакать не давали, ни смеяться.
А хлебная сладость настоящего сухаря, воскресила в бабах сказочную прелесть былой пищи, вкус и запахи которой, не смогли притупить ни это варево, ни хлеб из вымоченных, высушенных и старательно перемолотых желудей, травы, кореньев иван-чая и Бог знает с какой еще добавкой, внесенной в пищу проворной на выдумку русской бабой, когда кругом голодные глаза детей, глядящие на все с неуемной жаждой жизни.