Герои и чудеса Средних веков
Шрифт:
Наконец, в фаблио о стране Кокань есть и еще одна мечта – это мечта о земных наслаждениях. Мне это представляется вполне достаточным, чтобы понять, насколько радикально отличается это фаблио от религиозных ересей того времени, ведь это в основной массе ереси ригористские, осуждающие плоть, материальную жизнь и наслаждение еще резче, чем даже сама Церковь. Страна Кокань привела бы в ужас катаров.
Мне не хотелось бы высказываться здесь по поводу распространенного мнения, будто страна Кокань близка к тому образу рая, что описан в Коране. Я не слишком верю в такое влияние. Уж если искать истоки и сопоставления, то, по-моему, лучше всего обратиться к похожим языческим вымыслам в прошлом как западного мира, так и восточного.
Страна Кокань продолжала жить в европейском имагинарном. Но тут я различаю два периода, две фазы. Прежде всего – это проникновение темы в жанр забавной и изящной литературной сказки. Стране Кокань посчастливилось попасть на страницы «Декамерона» Боккаччо. После этого страна Кокань продолжает жить в объединении с другими протестными темами, главными из которых мне представляются три: Источник молодости, о котором уже говорится в самом фаблио; битва Масленицы с Великим постом – эта тема возникает примерно в то же самое время, что и само фаблио, в виде битвы Великого поста
Как бы ни было трудно исторически определить, что же называют народной культурой, – я полагаю, что эта культура, которую средневековое христианство стремилось упразднить как языческую, исторически исчерпывается именно временем страны Кокань. Нет сомнений, что фаблио XIII века вобрало в себя языческие традиции. А в нынешнее время и уже начиная, вероятнее всего, с века XVIII утопия о стране Кокань анекдотическим образом превратилась в детскую игру. Возможно, под влиянием обычая Майского дерева (видимо, пойти по пути такой логики будет правильнее всего) образ Кокани сохранился в сельских и крестьянских общинах, наградив своим именем один из атрибутов народного праздника, шест с призом, «шест кокань». На самой вершине шеста висит приз, это, как правило, нечто съестное, какое-то лакомство; кто-нибудь, а чаще всего ребенок, должен взлезть по шесту и снять приз. Самое древнее упоминание о «шесте кокань» можно найти в хронике, озаглавленной «Дневник парижского буржуа», написанной в 1425 году, в ту эпоху, когда Париж был под властью англичан и бургундцев, что тем не менее ничуть не убавило ему веселья:
«В праздник святого Ле и святого Жиля, что приходился на субботу первого сентября, некоторые жители города Парижа придумали новую потеху да таковую и сотворили: взяли жердь длины непомерной в 6 туазов и вколотили глубоко в землю, чтоб верхом упиралась почти в самое небо, а на вершине висела корзина, в оной же – жирная гусыня и шесть золотых монет, а жердь хорошенько намазали гусиным салом; и было возглашено, что, если кто сможет взобраться и снять гусыню без помощи посторонней, тому достанется и жердь, и корзина, и гусыня, и шесть монет; однако никто, каким бы ловким ни был он лазальщиком, сделать под вечер один юный слуга все ж изловчился и снял гусыню, однако ж не смог взять ни корзины, ни монет, ни жерди; было это близ Кэнкампуа на улице Гусей, а тут и конец истории всей».
«Шест кокань» стал ярмарочной потехой. Он показывает, сколь извилисты и неисповедимы пути, по которым приходят в наше общество чудесные мифы, пополняющие его имагинарное.
Жонглер
Поэтому его положение в культуре и обществе Средневековья несколько двусмысленно. Это двусмысленность, которая в данном обществе и в данной культуре свойственна удовольствию. Жонглер являет собою истинный пример двуликого героя. Эдмон Фараль видит в жонглере наследника античных мимов. А меня весьма поразила его тесная связь с новым феодальным обществом, утвердившимся с X по XII век. Но одно можно сказать вполне определенно – его образ вбирает в себя часть наследия языческих скоморохов, особенно кельтских бардов. Жонглер – это странствующий затейник игр, показывающий свои забавы там, где их способны оценить и за них заплатить, то есть прежде всего в замках крупных сеньоров. Это, так сказать, мастер на все руки. Он читает стихи и рассказывает всевозможные байки. Он «жонглирует словами», при этом, однако, не являясь автором произносимых текстов – их он взял у трубадуров и труверов. Он – только исполнитель.
Но жонглер в полной мере использует и жесты: он акробат, способный на всевозможные телесные представления, он жонглер в современном смысле этого слова, плясун, зачастую шутовского и пародийного плана, и, наконец, он – музыкант, который поет, нередко подыгрывая себе на лютне или виоле. Но все зависит от того, каково содержание деятельности жонглера и что за смысловое звучание он придает своим выступлениям. В известном смысле жонглер – это иллюстрация двойственной природы человека, сотворенного Богом, но падшего в результате первородного греха. Его мысли и деяния могут склоняться как к добру, так и к злу, проявляться как соответствующие предназначению сына Божьего, сотворенного по Его образу и подобию, либо выявлять в нем грешника, которым манипулирует дьявол. Он может быть жонглером от Бога и жонглером от дьявола. В своей сути он – зримое воплощение того самого, что представляет собою любой средневековый персонаж в смысле фундаментальном: личность героическая, он во многом весьма грешен и вполне способен перестать служить Господу и перейти на службу к дьяволу. Одной из главных целей средневековой морали было проведение границы между добром и злом, чистым и порочным в поведении средневековых героев. Это соображение напрямую касалось и средневековых ремесел. Дозволял их закон или запрещал? Один текст начала XIII века, очень известный в кругах медиевистов, учит делать выбор между жонглерами хорошими и дурными. Этот текст ярко иллюстрирует двойственность процесса развития ремесел и со всей серьезностью ставит проблему их амбивалентности. С одной стороны, тут применяется схоластический метод рассуждения, который есть, по сути, метод критический, метод различения, расстановки по ранжиру, классификации, и, таким образом, ставит целью отделить истинное от ложного, законное от запретного и т. д.; а с другой стороны, быстрое распространение такой формы исповеди, при которой свои грехи поверяют священнику на ухо – а ее IV Латеранский собор в 1215 году сделал обязательной, – ставит целью определить, что в каждом из ремесел есть благо и что таит моральную и социальную опасность. В одном пособии для исповедника, датируемом немного позже 1215 года, англичанин Фома из Чобхэма, выпускник Парижского университета,
Законная или нет, а деятельность средневекового жонглера в любом случае балансировала на самой границе, установленной моралью, Церковью и феодальным обществом. В жонглере отражается шаткость положения средневековых персонажей. У него более, чем у других, есть тенденция оказаться на обочине, превратиться в маргинала, и вовсе не случайно его и в самом деле можно часто увидеть изображенным в иллюстрациях на полях манускриптов. Однако есть в Библии образ знаменитого жонглера. Это царь Давид. Давид – это царь, который играет, поет и пляшет. Конечно, и у него есть свои слабости, тут в первую очередь приходит на память Вирсавия, перед очарованием которой он не смог устоять, пойдя на нарушение супружеских уз, но все-таки он остается славным образцом, поддерживающим образ жонглера в те времена, когда Церковь и общество стремятся подвергнуть его презрению и изгнать.
По Мишелю Зенку, самый большой вклад в защиту жонглера в феодальном обществе XII века внес святой Бернар (умер в 1153 году). По святому Бернару, жонглеры являют людям пример смирения. И, становясь скромными и покорными, люди начинают походить на «жонглеров и акробатов, кои, головою вниз а ногами кверху, совершают противоположное тому, что есть обычай человеческий, ходят на руках и тем привлекают к себе взоры всеобщие. Это не ребяческая забава, нет, и не игра как на театре, вызывающая возбуждение посредством срамных волнений женского естества и изображающая действия непристойные, но это есть игра приятная, благопристойная, серьезная, замечательная, лицезрение коей может возвеселить зрителей, с неба глядящих». Церковь и христиане в тот период XII столетия разрывались между одобрительным отношением к жонглерам, которых оправдывал святой Бернар, и их безоговорочным осуждением, как это выразил его современник Гонорий Августодунский в своем Elucidarium. Ученик спрашивает: «Есть ли какая надежда у жонглеров?» – и наставник отвечает: «Ни малейшей, ибо на деле они по всем умыслам своим прислужники Сатаны; это о них сказано: они не знали Бога, и потому Бог насмеется над ними, когда будут осмеяны воры». Такого же мнения и «прогрессист» Абеляр. В работе жонглеров ему видится «наущение дьявольское». Когда жонглер все больше начинает претендовать не просто на то, чтобы его приняли, но еще и на восхваление и восхищение своим искусством, то одна из самых главных тому причин – в том, как его образ изменился со времен святого Бернара. Ведь в действительности святой Бернар называл себя жонглером Бога от смирения. Он с неподдельным презрением относился к этим скоморохам, и его жизненная позиция и воззрения недалеко ушли от тех экзальтированных христиан, которые в стремлении унизить себя перед Богом доходили до безумия. В XIII веке жонглер становится по-настоящему положительным персонажем. Этим он большей частью обязан орденам нищенствующих монахов, что очень хорошо видно по святому Франциску Ассизскому. Никто лучше него не проявил себя в Средневековье как «жонглер Бога», «менестрель Божий». Однако он уточняет, что «жонглирует словами», то есть он также избегает пользоваться жестикуляцией, а полагает, что его проповедь, изложенная в форме простонародного рассказа, благодаря душеспасительному искусству жонглеров обретает возвышенность. В том же XIII веке францисканский проповедник Николя де Биар сравнивает жонглеров с исповедниками: «Жонглеры – это исповедники, вызывающие смех и радость Господа и святых его блеском своих речей и деяний: один служит в Церкви, другой же поет, другой же говорит по-романски; то есть то, что услышано на латыни, он пересказывает на романском наречии и так доносит эту проповедь до паствы». Надо сказать, что со времен святого Бернара до времен святого Франциска и Николя де Биара в христианском выражении веселья и удовольствия произошли революционные перемены. Смех, до сей поры сдерживаемый и подавляемый, в точности как в монастырях, обрел свободу. Святой Франциск умеет смеяться и превращает смех в одно из проявлений своей духовности, то есть, для имеющих уши и глаза, в свидетельство своей святости. Еще один францисканец, Роджер Бэкон, предлагает основывать «проповедь на эмоциональной риторике, ей же в свой черед пусть помогают и жесты, и мимика, и даже музыка и искусство жонглера». В конце XIII века нравоучительные романы каталонца Раймунда Луллия изображают жонглеров, получающих плату за свои выступления. Теперь жонглер уже не просто разносчик удовольствий, он сам становится литературным героем – особенно, надо сказать, когда из жонглера превращается в менестреля, песельника (или в menestrier – деревенского музыканта).
Такая перемена связана как с эволюцией социальной, так и с эволюцией менталитета и культуры. Жонглер бродячий старается по примеру других принятых в городских или замковых условиях профессий зарабатывать на жизнь, став скоморохом постоянным, оседлым, при знатном меценате-хозяине. В то же время высвобождение музыкального искусства и распространение новых музыкальных инструментов специалистами-исполнителями постепенно вытесняют музыку из арсенала его выразительных средств. В Париже «улица Жонглеров», ясно говорящая о признании этого ремесла, под конец Средневековья становится «улицей Песельников» (это нынешняя улица Рамбюто).
Менестрель как литературный герой появляется, например, в романе Адене ле Руа «Клеомадес» (около 1260).
Да хранит себя настоящий менестрель От нанесения вреда и от злословья; Никакого злоречья Не должно исходить из уст его. И да будет он всегда готов Превозносить добро всюду, куда он придет. Да будет благословен тот, кто так поступит!Другой менестрель, выступавший в Шампани и Лотарингии в период второй трети XIII века, Колен Мюзе, пропел песнь о нестабильном положении жонглера, пытающегося стать оседлым менестрелем. Он обращает ее к не очень-то великодушному сеньору: