Герои из-под пера
Шрифт:
У магазина они как раз повернули, компания из веселого и печального клоунов, где-то потерявшая свой цирк.
— Хороший ты человек, Виктор Палыч, — признался Елоха, без смущения вытирая грязные руки о рукав чужой кофты. — Гад, а хороший!
— Передумал жечь? — мрачно спросил Виктор.
— Да ну-у!
— Не пить бы тебе, Дима.
— А я пью? — удивился Елоха. — Я тебе как на духу, Палыч… Жизнь я обманываю, а не пью. Не вижу я ее скотство под этим делом.
— Теперь ты дурак,
Виктор довел Елоху до белеющего кирпичом столбика, впереди, за тонкими ветками рябины, уперся в небо островерхой крышей Елохинский дом.
— Ты знаешь, что? — сказал Елоха. — Ничего ты в жизни не понимаешь, Палыч! Что ты там пишешь? Кому нужно? Ты выгляни, посмотри — чума-а-а…
— Иди уже!
— Я серьезно. Дохнет страна, и мы вместе с ней…
Елоха развернулся, чтобы еще что-то объяснить, качнулся, затем махнул рукой и затопал по деревянным мосткам к калитке.
— Дима! — окликнул его, уже заходящего во двор, Виктор.
Но Елоха то ли не услышал его, то ли предпочел не отвечать. Скрипнула дверь, слабый свет на мгновение облил ссутуленную фигуру, стукнули сапоги, другой, яркий, электрический, многоваттный свет вспыхнул в комнате. Мелькнула женская тень.
Чего-то подождав, Виктор побрел обратно.
Темень пробиралась с околиц, налипала на деревья и кусты, подкрадываясь к дороге. Тапки были мокрые насквозь.
Конечно, думал Виктор, что мы можем? Что я могу? Рожи с телевизора талдычат об одном, я вижу другое. Я вижу, как выезжают из когда-то богатой деревни люди. Тагировы, Савские, Губкин приехал в прошлом месяце за матерью…
Я вижу Елоху, Лиду, Лешку Пахомова, Нинку Северову, которых новая жизнь прокрутила через свои жернова, выплюнула растерянных, ограбленных государством, не понимающих, как и зачем быть дальше.
Много таких.
А я? Виктор остановился. Неужели я тоже ничего не могу? Развалить сумел, а создать нет? Внушить, как все гнило, смог, а другое что, мимо кассы? Он фыркнул. Ну нет. Сдаваться он не будет. Бог все-таки не обделил талантом.
Сдвинет он, сдвинет эту массу налитого, закинутого в мозги дерьма.
А как иначе? Он — совесть. Он — глагол. Не много ли берет на себя? А хрен, попробуйте сами! Есть желающие? Нет желающих. Ну и молчите.
Виктор добрался до своего участка, закрыл за собой калитку, спрятавшись за голыми кустами, помочился — лень что-то было идти до сортира. Весна, дождик.
Он почувствовал, что зазяб.
Простыть было бы совсем некстати, поэтому, зайдя в дом, Виктор сразу полез в холодильник. А чем согреваться? Правильно, господа хорошие.
Первая рюмка пошла хорошо, а вторая — еще лучше.
Тут его и развезло. Не жрал целый день, как-то умотался, забыл, то Фрол, то Елоха, чайник чуть не сжег. Печь выгорела и остыла.
Он торопливо закусил солеными грибами, тосковавшими в миске, наверное, уже вторую неделю, хапнул кусок сала с хлебом. Тепло разлилось по телу. Ноги размякли, голова сделалась тяжелой и ватной, мысли тра-та-та, улю-лю. В глазах поплыло, поди разбери — где ты, что ты, с кем ты, то ли здесь, то ли уже черт знает где, с Ницше беседуешь, Гессе погоняешь, Дюма, кулинар-любитель, блюда подает.
Виктор постоял в забытьи у стола, вспомнил, что вроде бы собирался дописывать шестую или седьмую главу, посмотрел в темень оконную и решил, что сегодня, пожалуй, можно и пропустить. Кровать приняла его в брюках и с грязными ногами, одеяло накрыло будто сладкой пеной, небытие тюкнуло по темечку.
Какого-то черта опять приснился Фрол.
Сначала сквозь дремоту раздались шаги, неторопливые, изучающие — кто-то, осматриваясь, ходил по дому, трогал вещи, хмыкал недоверчиво и удивленно. Затем прозвучал восхищенный шепот: "Богатая хата".
Виктор разлепил глаза. Серая предрассветная хмарь плескалась за окнами. Воздух в доме казался дымным, словно от разгорающегося пожара, и фигура, шныряющая по большой комнате, то пропадала, то изгибалась тенью под потолок.
Стоило однако моргнуть — и Фрол встал в проеме, приблизился, пряча кисти с наколками в карманах узких брюк, не полосатых, однотонных в этот раз, невысокий, с бледным лицом и мертвыми глазами.
— Что ж ты, сучонок… — произнес он.
И неожиданно оказался сидящим на кровати, намертво прижимая одеяло. "Наган" уперся Виктору в подбородок.
— Шлепнуть бы тебя, — шевельнул губами Фрол. — Знаешь, как оно бывает? Кровоизлияние. Почернеешь рожей, и все.
— Думаешь, твоя правда? — выдавил Виктор.
— А ты не думай. Моя. Вся моя. Жизнь всегда и везде устроена одинаково. Есть рабы, есть господа. За какими бы красивыми словами это не прятали, люди из века в век будут делиться на эти две категории.
— А ты, значит, из господ?
Фрол усмехнулся.
Пустые глаза его оборотились к окну, он слегка повел плечами.
— Я из третьих. Из вольных людей. Которые выше. Я определяю, кому жить и умереть, господину, рабу, каждому, до кого доберусь. Я — революция! Ее священный огонь! Стихия, пожирающая людские души!
— Ты своим после Теплицкого совсем другое пел, — сказал Виктор.
— Так рабы. Не поймут. Шкраб разве только. Но он от баб на голову больной. Ему главное бабу, значит, разложить…
На этих словах Виктор предпринял попытку вырваться из одеяла, но Фрол предусмотрительно навалился, упираясь в половицы каблуками, задышал в лицо: