Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:
Собрался второй парламент Оливера, или, собственно, его первый очередной парламент, избранный согласно правилам, изложенным в правительственном регламенте, собрался и принялся за работу. Но вскоре он запутался в бесконечных вопросах о праве протектора, «узурпации» и т. п. и в первый же законный срок был распущен. Замечательна речь Кромвеля, произнесенная при закрытии этого парламента, равно как и его речь, обращенная при подобных же обстоятельствах к третьему парламенту. И в первом и во втором случае Кромвель жестоко нападает на педантизм и упорство народных представителей. Как грубы и хаотичны все эти его речи, но вместе с тем какой серьезностью дышат они. Вы сказали бы, что это говорит искренний, но беспомощный человек, не умеющий выражать словами воодушевляющей его великой, но неорганической мысли, а привыкший скорее проводить ее на деле. Вас поражает беспомощность в выражениях рядом с глубочайшими мыслями, прорывающимися какими-то взрывами.
Он много говорит о «порождениях провидения»: все эти перевороты, многочисленные победы и важные события представляют вовсе не заранее рассчитанные
Мы заметили уже выше, какую бесформенную, хаотическую груду представляют напечатанные речи Кромвеля. Большинство читателей видит в них преднамеренную двусмысленность и непонятность и находит, что лицемер с целью говорил темным, иезуитским языком, чтобы таким образом маскировать себя. Я не согласен с этим. Напротив, для меня речи Кромвеля были первым лучом, бросившим надлежащий свет на всю его фигуру, осветившим его внутренний мир. Согласитесь и поверьте, что он действительно хотел что-то сказать. Попытайтесь с добрым чувством к нему выяснить, что бы это такое могло быть. Вы найдете тогда действительную, настоящую речь, заваленную грудой бессвязных, грубых, неправильных выражений; действительное намерение в великом сердце этого человека, не умевшего отчеканивать своих мыслей! И вы увидите тогда в первый раз в нем человека, а не какую-то загадочную химеру, невозможный и невероятный для нас фантом. Истории и биографии Кромвеля, написанные поверхностными скептиками последующих поколений, людьми, которые не признавали и вообще не понимали глубоко верующего человека, в сущности, отличаются гораздо большей неясностью, чем все эти речи протектора. Они заводят вас прямо в беспросветные дебри мрака и пустой суеты. «Воспаленное воображение и зависть», – говорит сам лорд Кларендон, одни угрюмые причуды, теории и всякая дурь – вот что заставило медлительных, здравомыслящих и хладнокровных англичан бросить свои плуги и свои дела и с диким неистовством ринуться в непонятную борьбу с наилучшим из королей! Попробуйте, если можете, признать такое объяснение правильным. Скептик, пишущий о вере, может обладать большими талантами, но он окажется, во всяком случае, в положении ultra vires167, так же как слепец, излагающий законы оптики.
Третий парламент Кромвеля разбился о тот же подводный камень, что и второй. Вечно эта конституционная форма и вопрос: каким образом вы пришли сюда? Покажите нам ваш документ! Слепые педанты: «Ведь та же сила, которая привела вас в парламент, та же самая, конечно, сила и даже нечто еще большее сделало меня протектором!» Если мой протекторат – ничто, то что же такое, скажите, пожалуйста, ваш парламент, это отражение и создание моего протекторатства?
Итак, парламенты терпят неудачу. Теперь остается один путь – деспотизм. В каждый округ назначается свой военный диктатор, чтобы держать в повиновении роялистов и других противников, управлять ими если не именем парламентского акта, то силой оружия. Формалистика бессильна, пока действительность за нас! Я буду по-прежнему во внешних делах покровительствовать протестантам, угнетаемым в других государствах, а во внутренних – назначать справедливых судей, мудрых администраторов, содействовать истинным пастырям и проповедникам Слова Божия. Я буду делать все зависящее от меня, чтобы Англия стала христианскою Англией, более величественной, чем Древний Рим, чтобы она стала царицею протестантского христианства. Я говорю о себе, так как вы не захотели поддержать меня. Я буду действовать, доколе Господу угодно будет хранить жизнь мою! «Почему он не бросил своего дела, не стушевался, после того как закон отказался признать его?» – кричат многие. Вот здесь-то и обнаруживается все заблуждение обвиняющих. Для Кромвеля не было никакой возможности удалиться от дел! Первые министры, Питт, Помбаль, Шуазель, управляли поочередно страной, и слово каждого из них оставалось законом независимо от происходивших перемен. Но Кромвель был единственным первым министром, который не мог отказаться от своих обязанностей. Откажись он, Стюарты и кавалеры не преминули бы тотчас же убить его, погубить все дело и его самого. Раз он вступил в борьбу, для него не было уже ни возврата назад, ни отступления. Этот первый министр не мог никуда удалиться, разве только в свою могилу.
Взгляните на Кромвеля в пору его старости, и вы невольно почувствуете к нему скорбную симпатию. Он постоянно жалуется на тяжесть бремени, возложенного на него Провидением. Тяжесть, которую он должен нести на себе до могилы. Дряхлый полковник Хатчинсон, его старинный сотоварищ по боям, пришел однажды, как рассказывает жена его, к Кромвелю по какому-то неотложному делу, пришел нехотя, несмотря на крайнее нежелание. Кромвель «провожает его до двери» и обращается с ним самым братским, радушным образом. Он просит, чтобы тот примирился с ним, как старинный брат по оружию; говорит, как он опечален, что лучшие сотоварищи-воины, близкие сердцу его по старым делам, покидают его, не понимают его. Однако суровый Хатчинсон, замкнувшийся в своей республиканской формуле, остается глух и угрюмо удаляется.
Но вот и голова человека седеет, а сильная рука слабеет от слишком долгого труда! Я всегда вспоминаю при этом его бедную мать, глубокую уже старуху в ту пору, жившую вместе с ним во дворце. Прекрасная, отважная женщина! Они вели честный, богобоязненный образ жизни; при всяком выстреле ей казалось, что это убили ее сына. Он посещал ее по крайней мере раз в день, чтобы она могла видеть его своими глазами и убедиться, что он жив еще. Бедная старуха мать. Что же выиграл этот человек? Что выиграл он, спрашиваю я вас? Его жизнь до последнего дня была наполнена тяжелой борьбой и трудом. Слава, честолюбие, почетное место в истории? Его труп был повешен в цепях. Его «место в истории» – уж доподлинно место в истории! – заклеймено позором, обвинением, бесчестием и гнусностью. Кто знает, не безрассудно ли с моей стороны выступать сегодня в качестве одного из первых его защитников, дерзнувших отнестись к нему не как к плуту и лжецу, а как к честному и искреннему человеку! Мир праху его! Наперекор всему – разве он мало поработал для нас? Мы осторожно пройдем поверх его великой, суровой героической жизни; перешагнем через труп его, брошенный там, во рву. Мы не дадим ему пинка!.. Пусть герой почивает безмятежно! Не к суду человеческому он апеллировал, и нельзя сказать, чтобы люди судили о нем очень хорошо.
Ровно через сто один год после того, как пуританское восстание поулеглось и приняло более покладистые формы (1688), разразился новый, еще более могущественный взрыв, который оказалось гораздо труднее потушить и который стал известен всем смертным и, по-видимому, долго еще будет памятен под именем Французской революции. Французская революция составляет третий и вместе с тем последний акт протестантизма, этого смутного и проявившегося рядом взрывов поворота человечества к действительности и факту после столь губительной жизни призраками и подлогами. Мы считаем английский пуританизм вторым актом. «Итак, в Библии – истина; будем же руководствоваться Библией»! «В церковных делах», – говорил Лютер; «в церковных и государственных делах, – говорил Кромвель, – будем руководствоваться тем, что есть действительно истина Господа Бога».
Люди должны возвратиться к действительности; они не могут жить призраками. Французскую революцию, этот третий акт, мы с полным правом можем назвать финалом; ибо пойти дальше дикого санкюлотизма люди не могут. Они стоят теперь лицом к лицу с диким в своей полной обнаженности фактом, которого нельзя отринуть и который приходилось признавать во все времена и при всяких обстоятельствах; исходя из него, люди могут и должны снова взяться доверчиво за созидательную работу. Французская революция, подобно английской, нашла своего короля, не обладавшего никакими документами на королевское звание. Мы скажем несколько слов о Наполеоне, нашем втором короле в современном духе.
Я никоим образом не могу считать Наполеона равным по своему величию Кромвелю. Его громкие победы, наполнившие шумом всю Европу (тогда как Кромвель оставался преимущественно дома, в нашей маленькой Англии), поднимают его на слишком высокие ходули; но настоящий рост человека от этого ведь нисколько не изменяется. Я ни в коем случае не могу признать за ним такой же искренности, как за Кромвелем; его искренность значительно более низкого разбора. Наполеон не оставался долгие годы в молчаливом общении со всем грозным и невыразимым, присущим вселенной. Он не «оставался с Богом», как выражался Кромвель, а между тем в таком только общении – залог веры и силы.
Скрытые мысль и отвага, безропотно пребывающие в своем скрытом состоянии, когда настанет время, разражаются светом и блеском, подобно небесной молнии! Наполеон жил в эпоху, когда в Бога более уже не верили, все значение безмолвности и сокровенности было превращено в пустой звук. Ему приходилось взять за точку отправления не пуританскую Библию, а жалкую, проникнутую скептицизмом «Энциклопедию». И вот мы видим крайний предел, до которого этот человек доводит ее. Достойно похвалы, что он пошел так далеко. По самому складу своего характера, так сказать, компактного, во всех отношениях законченного, быстрого, он представляется человеком маленьким в сравнении с нашим величественным, хаотическим, не укладывающимся ни в какие определенные рамки Кромвелем. Вместо «молчаливого пророка, напрягающего все силы, чтобы высказать свою мысль», мы видим какую-то чудовищную помесь героя с шарлатаном!