Геррон
Шрифт:
Тем, что я все же не умер, или, вернее, умер не окончательно, я обязан опять же нашей артиллерии. Они все еще не пристрелялись на нужное расстояние, и вторым снарядом наш блиндаж опять освободило. Частично. Верхний слой форменным образом сдуло, так что наши головы теперь торчали из земли — моя почти целиком, а Пауля — только до носа. С тем чтобы нас откопать, пришлось обождать, пока батарея наконец не установила правильный угол огня, и потом, как мне рассказывали, далеко не сразу меня удалось извлечь наружу. Так плотно осела глина. Сам я ничего этого не помню. Как не помню и чтоб я хватал ртом воздух или вроде того. Когда сознание ко мне вернулось, я уже лежал на носилках.
Ничего особенного я не
Иногда я думаю, что мне следовало что-нибудь сказать Паулю, пока еще был воздух. Что он замечательный парень или что-то в этом роде. Мой лучший друг. Хотя это было и не так. Но хоть что-то.
Пусть бы он этого и не услышал.
Я надеюсь, что по крайней мере тем мерзавцем, который сочинял письмо его родным, был Алеман. И что он придумал для Пауля совершенно особенный подвиг. Чтобы его жена, крепкая метла, могла им гордиться.
Чтоб правда никогда не дошла до нее. Или надо было сообщить ей: „Его заживо зарыла собственная артиллерия, и в предсмертный миг он думал о кенигсбергском говяжьем рубце“?
Пару дней назад мне приснился кошмар: будто я прихожу в театр с опозданием, представление уже началось. Администратор нетерпеливо машет мне, требуя на выход. Я в костюме шекспировского короля, в руке у меня скипетр, а на голове корона. Я выхожу из-за кулис и понимаю, что я не в том спектакле. Декорации из „Колыбельной“, нашей последней постановки в Схувбурге, в Голландии. Должно быть, шел третий акт, поскольку там стоял мой чемодан. Чемодан, с которым я должен был уехать. И я узнаю актеров. Они не из этой пьесы. Сплошь знакомые лица. Там и Вернер Краус, и Дорш, и Хоппе, и Флорат, и Георге. Все оказались на месте вовремя. Они смотрят на меня выжидательно, а я стою со своим скипетром и не знаю текста. Я должен спасти положение, но не знаю как. Все билеты на спектакль проданы. Я не могу видеть зрителей, но чувствую, как они ждут, что я скажу и сделаю все, что надо. Суфлерская будка пуста, в ней стоит лишь метроном и издает свой тик-так. И вдруг эта штука в моей руке — уже не скипетр, а дирижерская палочка, и я хочу задать другим их вступление, но они не поют, а ждут, что я в одиночку найду правильный тон.
Потом я просыпаюсь, и сердце у меня бешено колотится.
Такие же сны у меня были и тогда, когда я вновь очутился в Берлине, приехав в отпуск по ранению. В то время еще действовало правило, что контуженому давали отпуск на родину. Позднее, когда экономить приходилось на всем, стали экономить и на этом.
Не надо было мне ехать.
На Клопшток-штрассе я попал не в ту пьесу. Мне пришлось играть роль, которую я не учил. Несколько ролей сразу, и ни к одной из них я не был готов.
Папа, все еще пребывая в патриотической фазе, хотел видеть меня героем войны. Не давал мне снять униформу даже на пять минут. Когда я садился завтракать, на столе уже лежала наготове „Фоссише цайтунг“, сложенная так, чтобы я первым делом мог прочитать сводки с фронта. Если там было напечатано, что дирижабль сбросил бомбу на Париж — на твердыню Парижа, как тогда говорили, — папа по-свойски спрашивал меня:
— Ну, мальчик мой, когда же мы туда войдем?
„Мы“, говорил он. Тем подражательно-бодрым тоном, который ему совсем не шел.
Если бы я стремился
Он не мог понять, почему я не хочу с ним пойти.
А для мамы все должно было идти так, как было до войны. Обстоятельства отняли у нее маленького мальчика, и когда она вновь обрела его, ей хотелось его побаловать. Всеми теми вещами, какие любят маленькие мальчики. Воскресный десерт она ставила передо мной по три раза на дню. Она предпочла бы кормить меня с ложечки. Удивительно, как она не купила мне вторую игрушечную железную дорогу.
Она хотела как лучше, а я даже не мог обрадоваться, чтобы сделать ей приятно.
Я больше не был тем Куртом Герсоном, который только что сдал выпускные экзамены. Мне все еще было семнадцать, да, но я стал другим. Не жестче, не крепче и уж никак не умнее. Я просто не подходил больше для старой роли.
Лучше бы мне было остаться на фронте.
Тошнее всего было их любопытство. Они хотели как лучше — и было невыносимо.
— Ну расскажи же, как там? Ну расскажи!
Что я должен был им рассказать? Что есть список длиной в несколько страниц, о котором нам, простым солдатам, не полагалось знать, но который мы знаем наизусть? В котором детально расписано, какие ранения делают человека непригодным для фронта. Список возвращения домой по ранению. В нем значились не только очевидные случаи — без ног или слепой, — но и разные уловки, которые были для нас куда важнее. Например, отсутствия одного пальца недостаточно, чтобы сделать из солдата гражданского. За исключением указательного пальца правой руки. Без двух пальцев требовалась проверка: а нельзя ли и без них исполнять обязанности повседневной службы без особого урона? Но потерять три пальца — ах, три пальца! — это была удача. Большое везение. Просто тур танго. Не знаю, почему его так называли. Может, потому, что танцуешь от радости, когда ранение достаточно для того, чтобы вернуться домой.
Может, надо было рассказать это папе? Тогда как ему хотелось слышать героические байки?
И мама, которая пичкала меня сладостями. Рассказать ей про полбуханки хлеба, которая нашлась при убитом и которую мы разделили на три равные части, отрезав только совсем тонкий краешек — там, где корка была испачкана кровью? Надо было рассказать ей это?
Я бы только испортил ей аппетит.
Первые два дня я просто молчал.
— Дайте мне немного отдохнуть, — сказал я.
Но я был человек театра, уже тогда, хотя еще совершенно не знал об этом. Поставь меня на сцену без текста — и я начну импровизировать. И я придумывал истории, безобидные мелкие происшествия, которых на самом деле никогда не было, а если и были, то не такие, какими я их изображал, зато они соответствовали ожиданиям моих слушателей. Хотели бульвар, пусть получат бульвар.
Одного персонажа, которого я выдумал для них, я помню до сих пор. Только что назначенный фельдфебель-лейтенант, смехотворный тип, ни рыба ни мясо — что-то среднее между унтер-офицером и офицером. Этого рыцаря печального образа, которого на самом деле никогда не существовало, я заставлял спотыкаться о шпагу, которая теперь была частью его парадной формы и к которой он не привык. Изображал пантомимой, как он встречает настоящего лейтенанта, которому автоматически собирается отдать честь, и как его рука останавливается на полпути к фуражке, потому что он вспоминает, что теперь ведь это не обязательно.